Вальпургиева ночь
Реж.
Пауза ( ФОТО )
Ведьмы
(хором)
На
Брокен ведьмы тянут в ряд.
Овес
взошел, ячмень не сжат.
Там
Уриан, князь мракобесья,
Красуется
у поднебесья.
По
воздуху летит отряд,
Козлы
и всадницы смердят.
Первая
ведьма
Старуха
Баубо мчит к верхушке
Верхом
на супоросой хрюшке.
Вторая
ведьма
Колдунье
и свинье почет.
Вперед
за бабкою, вперед!
Третья
ведьма
Всей
кавалькадой верховых,
Чертовок,
ведьм и лешачих!
Четвертая
ведьма
К
сове наведалась в дупло,
Та
как надулась, и пошло!
Ведьмы
(хором)
Нельзя
ли чуть порасторопней?
Так
в давке сжали, что хоть лопни!
Не
тыкай вилами в живот!
Задушите
в утробе плод!
Ведьмы
хором
Ползут
мужчины, как улитки,
А
видите, как бабы прытки.
Где
пахнет злом, там бабий род
Уходит
на версту вперед.
Колдуны
хором
Еще
довольно это спорно.
Как
ваша баба ни проворна,
Ее
мужчина, хоть и хром,
Опередит
одним прыжком
Голос
(сверху)
Пожалуйте
к нам наверх с плеса!
Ведьмы
хором
Сейчас
взберемся на утесы.
Мы
вымылись водой холодной,
Зато
и дочиста бесплодны.
Раненый
колдун
Стой!
Стой!
Колдуны
хором
Что
там за образина
Зовет
меня со дна теснины?
Раненый
колдун
Мне
хочется со всей гурьбой!
Прошу
вас взять меня с собой.
Оба
хора
Сядь
на козла, садись на шест,
На
вилах соверши свой въезд.
Но
знай: ты попадешь туда
Сегодня
или никогда.
Марта
С
начала дня я семеню,
А
их никак не догоню.
И
дома маета внизу,
И
до хребта не доползу.
Ведьмы
(хором)
Втиранье
ускоряет прыть,
Рвань
может парусом служить,
Садись
в корыто, и айда!
Сегодня
или никогда.
Фауст
Я
здесь.
Мефистофель
Эй,
рвань, с дороги свороти
И
дайте дьяволу пройти!
Давай-ка,
доктор, вон из давки
И
этой дикой тесноты
Переберемся
под кусты
И
мирно посидим на травке.
Фауст
Нет,
у тебя все парадоксы!
На
Брокен совершить подъем,
Куда
весь ад на шабаш стекся,
Чтоб
тут сидеть особняком!
Мефистофель
Я
враг таких больших компаний.
Фауст
А
я б взошел на верх бугра.
Там
весь ваш цвет в разгаре пьянства,
Все
дьявольское атаманство.
И
сатана у самых круч
Ко
многим тайнам держит ключ.
Мефистофель
Там
и загадок новый узел.
Нет,
царедворцы не по мне,
Меня
б их вид переконфузил.
Давай
побудем в тишине.
Лишь
в маленьком кружке интимном.
Есть
место тонкостям взаимным.
Здесь,
видишь ли, полутемно,
И
это лучше полусвета.
На
старых ведьмах домино,
Молоденькие
же раздеты.
Будь
с ними ради этикета
Любезен,
так заведено.
Что
скажешь ты? Какой простор!
Кругом
до самых дальних гор
Пылает
за костром костер.
Ты
видишь зрелище обилья,
Танцоров,
пьяниц и обжор.
Найди,
где лучше бы кутили.
Фауст
Ты
выступишь как сатана
Или
в обличье колдуна?
Мефистофель
(уклоняясь
от ответа)
Не
день ли скоро Страшного суда?
Невольно
мысль приходит о финале.
Ведьма-старьевщица
Эй,
судари, а ну-ка к нам!
Сговорчивее
нет торговки.
Таким
приличным господам
Свой
хлам продам я по дешевке.
Ни
на каких торгах земли
Добра
такого не найдете.
Все
то, что тут лежит в пыли,
Обломки
эти и лохмотья
Несчастье
людям принесли.
Здесь
все клинки от крови ржавы,
На
рюмках — отпечатки губ
С
остатками былой отравы,
Колечком
каждым душегуб
Надругивался
над невинной,
Здесь
нет ни одного ножа,
Который
не вонзили в спину
Из
мести или грабежа.
Мефистофель
Ну
что ты вынесла на рынок?
Ведь
это заваль, старина!
Нет
у тебя, кума, новинок?
Теперь
иные времена.
Фауст
Вон
две сидят. Я — к молодой,
А
ты ступай к другой, седой.
Мефистофель
Представимся
сейчас же им
И
танцевать их пригласим.
Фауст
(танцуя
с молодою)
Я
видел яблоню во сне.
На
ветке полюбились мне
Два
спелых яблока в соку.
Я
влез за ними по суку.
Красавица
Вам
Ева-мать внушила страсть
Рвать
яблоки в садах и красть.
По
эту сторону плетня
Есть
яблоки и у меня.
Пьяный
священник
Проклятая,
безмозглая орда!
Доказано
как будто всесторонне:
У
духов нет конечностей. Тогда
Как
можете ходить вы в котильоне?
Красавица
(танцуя)
Что
взъелся он на наш невинный бал?
Фауст
(танцуя)
Завистник
и дурак, вот и пристал.
Он
просто глуп, как дважды две четыре,
И
все не по нутру ему, придире.
Лишь
в пересудах он находит вкус,
И
сам как бы ходячий комментарий
К
делам, к словам, к вещам, ко всякой твари,
К
тому, что с вами в паре я кружусь
Пьяный
священник
Я,
духи, это вам в лицо скажу:
Сегодня
я не одержал победы,
Но
я еще раз как-нибудь приеду
И
уж тогда конец вам положу!
Танцы
продолжаются.
Не
пощажу ни сил своих, ни дней,
Чтоб
извести поэтов и чертей.
Мефистофель
Сейчас
он в лужу сядет для поправки.
Он
гнев смиряет, охлаждая зад.
Поставленные
к копчику пиявки
От
вида духов дух его целят.
(Фаусту,
переставшему танцевать.)
Что
ж даму упустил ты в заключенье
И
почему упорно так молчишь?
Фауст
Ах,
изо рта у ней во время пенья
Вдруг
выпрыгнула розовая мышь.
Мефистофель
Ну,
что ж?
Фауст
Взгляни
на край бугра.
Мефисто,
видишь, там у края
Тень
одинокая такая?
Она
по воздуху скользит,
Земли
ногой не задевая.
У
девушки несчастный вид
И,
как у Гретхен, облик кроткий,
А
на ногах ее — колодки.
Мефистофель
Зачем
смотреть на тот курган?
Ведь
это призрак, истукан.
Фауст
Покойница,
которой глаз
Рука
родная не закрыла!
Да,
это тело Гретхен милой,
Которая
мне отдалась!
Мефистофель
Тут
колдовской обычный трюк:
Все
видят в ней своих подруг.
Фауст
Как
ты бела, как ты бледна,
Моя
краса, моя вина!
И
красная черта на шейке,
Как
будто бы по полотну
Отбили
ниткой по линейке
Кайму,
в секиры ширину.
Фауст
и Мефистофель
Фауст
Одна,
в несчастье, в отчаянье! Долго нищенствовала
— и теперь в тюрьме!
Под
замком, как преступница, осужденная
на муки, — она, несравненная,
непорочная!
Вот до чего дошло! — И ты допустил,
ты скрыл это от меня,
ничтожество,
предатель! А ты тем временем увеселял
меня
своими сальностями и скрывал ужас ее
положения, чтобы она погибла без
помощи.
Мефистофель
Она
не первая.
Фауст
Стыдись,
чудовище!
—
Не первая! — Слышишь ли ты, что говоришь?
Человек не
мог
бы произнести ничего подобного
Мефистофель
Ну
вот опять мы полезли на стену, ну
вот мы снова у точки, где
кончается
человеческое разумение! Зачем водиться
с нами, если мы так плохи?
Хочет
носиться по воздуху и боится
головокружения! Кто к кому привязался
—
мы
к тебе или ты к нам?
Фауст
Спаси
ее или берегись! Страшнейшее проклятье
на голову твою на тысячи
лет!
Мефистофель
Я
не могу разбить ее оков, не могу взломать
двери ее темницы! «Спаси
ее!»
Кто погубил ее, я или ты?
Фауст
дико смотрит по сторонам.
Фауст
Доставь
меня к ней! Она должна выйти на волю!
Мефистофель
А
опасность, которой ты себя подвергаешь?
Отчего мы бежали?
Фауст
Что
еще ты мне скажешь? Пусть обрушится
на тебя вселенная, чудовище!
Перенеси
меня к ней, сказано тебе, и освободи ее!
Мефистофель
Ну
вот что. Я доставлю тебя туда. Но ведь
не все на земле и небе в моих
силах!
Я буду стеречь снаружи, волшебные кони
будут
со мною, я умчу вас подальше. Это в моей
власти.
Фауст
В
путь немедля!
ТЮРЬМА
Фауст
со связкой ключей
Голос
внутри
Чтоб
вольнее гулять,
Извела
меня мать,
И
отец-людоед
Обглодал
мой скелет,
И
меня у бугра
Закопала
сестра
Головою
к ключу.
Я
вспорхнула весной
Серой
птичкой лесной
И
лечу.
Фауст
(отворяя
дверь)
Ей
невдомек, что я сломал засов
И
слышу песнь ее и шум шагов.
(Входит
в камеру.)
Маргарита
(прячась
на подстилке)
Идут
за мною! Скоро под топор!
Фауст
Молчи,
мы увезем тебя и спрячем.
Маргарита
(у
него в ногах)
Будь
милостив! Смягчи свой приговор!
Фауст
Ты
спящих сторожей разбудишь плачем,
(Старается
разбить ее цепи.)
Маргарита
(на
коленях)
Кто
дал тебе, мучитель мой,
Власть
надо мною, бесталанной?
Дай
до утра дожить! Постой!
Казнь
завтра ведь! Что ж ты так рано
За
мной врываешься сюда?
(Встает.)
Я
молода, я молода
И
умираю так нежданно!
То
был моей красы расцвет,
Она
меня и погубила.
Со
мной был милый, ныне нет.
Опал
венок, увял букет.
Не
жми меня с такою силой,
А
лучше б от могилы спас!
Я
зла тебе не причинила,
Тебя
я вижу в первый раз
Фауст
Как
эту боль мне превозмочь?
Маргарита
Сейчас
пойду, лишь миг отсрочь!
Я
б грудью покормила дочь.
Мне
дали ночь проплакать с нею,
А
утром отняли, злодеи,
И
говорят, — мои дела,
Сама-де
в лес ее снесла,
Как
в сказке есть про двух малюток.
Я
вся дрожу от этих шуток
И
оттого невесела.
Фауст
(на
коленях перед нею)
Твой
милый рядом и мгновенно
Освободит
тебя из плена.
Маргарита
(падая
рядом с ним на колени)
Скорей
вдвоем
На
колени станем
И
к небу взовем
Пред
святым изваяньем!
Смотри,
под стенами
Этой
темницы
Всеми
огнями
Ад
дымится,
И
смеха раскаты
Его,
супостата!
Фауст
(громко)
Гретхен!
Гретхен!
Маргарита
(прислушиваясь)
То
голос друга, как когда-то!
Спасенье!
Наше место свято!
(Вскакивает.
Цепи падают.)
Не
страшно ничего ничуть!
Ушам
поверить я не смею,
Где
он? Скорей к нему на шею!
Скорей,
скорей к нему на грудь!
Сквозь
мрак темницы неутешный,
Сквозь
пламя адской тьмы кромешной
И
улюлюканье и вой
Он
крикнул «Гретхен!», милый мой!
Фауст
Я
тут.
Маргарита
(обнимая
его)
Ты
тут? О, повтори!
Он
тут! Он тут! Он все исправит!
Где
ужас завтрашней зари?
Где
смерть? Меня не обезглавят!
Я
спасена!
Я
в мыслях у того угла,
Где
встретила тебя впервые.
Вот
сад и деревца кривые,
Где
с Мартой я тебя ждала.
Фауст
(с
поспешностью)
Идем!
Идем!
Маргарита
Давай
в покое
Побуду
миг один с тобою!
(Прижимается
к нему.)
Фауст
Спеши!
Кругом
ни души.
Мы
дорого заплатим
За
то, что время тратим.
Маргарита
Разлуки
срок был невелик,
А
ты от ласк совсем отвык
И
холоден к моим объятьям!
Что
мне с тобой такая жуть?
Ты
разучился целоваться!
Бывало,
станем обниматься,
И
страшно, — разорвется грудь,
И
вдруг — какой-то холод, муть!
Целуй
меня! Ах, ты так вял,
Тебя
сама я поцелую!
(Обнимает
его.)
Какой
ты равнодушный стал!
Где
растерял ты страсть былую?
Ты
мой был. Кто тебя украл?
(Отворачивается
от него.)
Фауст
Мой
друг, теперь одно: в дорогу!
Во
имя наших жарких нег
Решись
скорее на побег!
Скорей
со мною из острога!
Маргарита
(поворачиваясь
к нему)
Но
это правда ты? Ей-богу?
Фауст
Да,
да!
Маргарита
И
ты взломал засов
И
подошел к моей постели?
Тебе
не страшно в подземелье
С
такой, как я? И неужели
Ты
выпустить меня готов?
Фауст
Спеши!
Уж начало светать.
Маргарита
Усыпила
я до смерти мать,
Дочь
свою утопила в пруду.
Бог
думал ее нам на счастье дать,
А
дал нам на беду.
Ты
здесь? И это не во сне?
Все
время я в бреду.
Ты
не ушел? Дай руку мне.
О
милая рука!
Но
в чем она? Ах, узнаю.
Она
в крови слегка.
Вину
твою мы скрыть должны,
Ах,
шпагу убери свою,
Вложи
ее в ножны.
Фауст
Что
было, поросло быльем.
Спеши!
Мы пропадем.
Маргарита
Останься
в живых, желанный,
Из
всех нас только ты
И
соблюдай сохранно
Могильные
цветы.
Ты
выкопай лопатой
Три
ямы на склоне дня:
Для
матери, для брата
И
третью для меня.
Мою
копай сторонкой,
Невдалеке
клади
И
приложи ребенка
Тесней
к моей груди.
Я
с дочкою глубоко
Засну,
прижавшись к ней,
Жаль,
не с тобою сбоку,
С
отрадою моей!
Но
все теперь иначе.
Хоть
то же все на вид,
Мне
нет с тобой удачи,
И
холод твой страшит.
Фауст
Идем!
Доверься, не тяни!
Маргарита
На
волю?
Фауст
Вон
из западни!
Маргарита
Там
смерть моя настороже
Стоит
средь поля на меже.
Там
спать без просыпу я лягу
И
больше не ступлю ни шагу.
Но
как же, Генрих? Ты — домой,
Мой
свет?
О,
если бы мне за тобой
Вослед!
Фауст
Дверь
настежь! Только захоти!
Маргарита
Нельзя
и некуда идти,
Да
если даже уйти от стражи,
Что
хуже участи бродяжьей?
С
сумою по чужим одной
Шататься
с совестью больной,
Всегда
с оглядкой, нет ли сзади
Врагов
и сыщиков в засаде!
Фауст
Тогда
я остаюсь с тобой.
Маргарита
Скорей!
Скорей!
Спаси
свою бедную дочь!
Прочь,
Вдоль
по обочине рощ,
Через
ручей, и оттуда
Влево
с гнилого мостка,
К
месту, где из пруда
Высунулась
доска.
Дрожащего
ребенка,
Когда
всплывет голова,
Хватай
скорей за ручонку.
Она
жива, жива!
Фауст
Опомнись!
Только лишь шаг,
И
прочь неволя и страх!
Но
каждый миг нам дорог.
Маргарита
О,
только б пройти пригорок!
На
камушке том моя мать
(Мороз
подирает по коже!),
На
камушке том моя мать
Сидит
у придорожья.
Она
кивает головой,
Болтающейся,
неживой,
Тяжелою
от сна.
Ей
никогда не встать. Она
Старательно
усыплена
Для
нашего веселья.
Тогда
у нас была весна.
Где
вы теперь, те времена?
Куда
вы улетели?
Фауст
Раз
не добром, — тебя, мой ангел милый,
Придется
унести отсюда силой.
Маргарита
Нет,
принужденья я не потерплю.
Не
стискивай меня ты так ужасно!
Я
чересчур была всегда безгласна.
Фауст
Уж
брезжит день. Любимая, молю!
Маргарита
Да,
это день. День смерти наступил.
Я
думала, что будет он днем свадьбы.
О,
если бы все это раньше знать бы!
Не
говори, что ты у Гретхен был.
Цветы
с моей косынки
Сорвут,
и, хоть плясать
Нельзя
на вечеринке,
Мы
свидимся опять.
На
улице толпа и гомон,
И
площади их не вместить.
Вот
стали в колокол звонить,
И
вот уж жезл судейский сломан.
Мне
крутят руки на спине
И
тащат силою на плаху.
Все
содрогаются от страха
И
ждут, со мною наравне,
Мне
предназначенного взмаха
В
последней, смертной тишине!
Фауст
Зачем
я дожил до такой печали!
Мефистофель
Бегите,
или вы пропали.
Все
эти пререканья невпопад!
Уж
светится полоска небосклона,
И
кони вороные под попоной
Озябли,
застоялись и дрожат.
Маргарита
Кто
это вырос там из-под земли?
Он
за моей душой пришел, презренный!
Но
стены божьего суда священны!
Скорее
прочь уйти ему вели!
Фауст
Ты
будешь жить! Живи! Ты жить должна!
Mapгарита
Я
покоряюсь божьему суду.
Мефистофель
Иди
за мною, или я уйду.
Мое
ведь дело, знаешь, сторона.
Маргарита
Спаси
меня, отец мой в вышине!
Вы
ангелы, вокруг меня, забытой,
Святой
стеной мне станьте на защиту!
Ты,
Генрих, страх внушаешь мне.
Мефистофель
Она
Осуждена
на муки!
Голос
свыше
Спасена!
Мефистофель
(Фаусту)
Скорей
за мною!
(Исчезает
с Фаустом.)
Голос
Маргариты
(из
тюрьмы, замирая)
Генрих!
Генрих!
Вальпургиевая ночь или шабаш ведьм в Германии — это древнейший праздник, восхваляющий колдовство и плодородие. В наши дни магическая ночь превратилась в одно из самых популярных событий, которое немецкая молодежь отмечает музыкой, танцами и множеством огней.
Ведьмы со скрюченным носами и бородавками, черти и прочая нечисть, водящая хороводы под адскую музыку… Нет, это не сцена из очередной голливудской фэнтези-страшилки и Гоголевский «Вий» здесь не при чем. Это стандартный сценарий развлечений немцев в Вальпургиеву ночь.
Walpurgisnacht — ночь, окутанная тайнами
Своим названием праздник обязан Уимбурнской монахине Вальпургии, причисленной к лику святых 1 мая. Но современный светский праздник Вальпургиевой ночи (нем. Walpurgisnacht или «Праздник немецких ведьм») не имеет ничего общего с христианскими святыми. Скорее, легенда о происхождении этой мистической традиции связана с языческими обрядами плодородия.
В средние века люди верили, что в ночь с 30 апреля на 1 мая ведьмы всего мира слетаются на вершины лысых гор, пируют и хвалятся, сколько пакостей они успели натворить за прошедший год.
«Отчет о проделанной работе» принимает сам владыка темных сил – Сатана, важно восседающий на каменном столе или высоком стуле. Особенно благосклонен он к главной ведьме – королеве нечисти (нем. Hexenkönigin).
Кроме ведьм, на шабашах всегда присутствовали их любовники – бесы, души усопших и оборотни. Когда же сюда забредал какой-нибудь зевака из местных жителей – участь его была обычно плачевна.
После того, как темные силы отведают сырого мяса, они начинают неистово плясать, кружиться и водить хороводы. А на утро о шабаше напоминает лишь вытоптанная кругами трава на вершине горы.
Люди считали, что огонь отпугивает нечисть, поэтому в эту ночь они разводили большие костры, на которых сжигали чучела ведьм. Также по традиции в Вальпургиеву ночь горожане и крестьяне не спали, а пели хором песни, играли в старинные забавы, звонили в церковные колокола – то есть всячески шумели. Опять — таки с целью отпугнуть злых духов.
Местом главного шабаша ведьм немцы считали гору Броккен, самую высокую из Гарцких гор. Вершина ее часто покрыта туманами и тяжелыми серыми облаками. Некоторым скалам даже даны прозвища, например, «Колодец ведьмы» (нем. Hexenbrunnen) или «Ведьмин алтарь» (нем. Hexenaltar).
Чем выше поднимается тропа, тем больше вокруг корявых деревьев, сухой травы и голых камней, и тем меньше вокруг живого. А вершина и впрямь лысая, изредка поросшая клочками сухих сорняков, пробившихся сквозь щебень и песок.
Современный шабаш ведьм
Сегодня Вальпургиеву ночь отмечают во многих странах Европы. Но в Германии этот праздник обрел особый колорит и собственные традиции. Немцы в эту мистическую ночь и сами не прочь пошалить: намазать соседям ручки дверей зубной пастой, исписать стены дома или вытащить шнурки из ботинок друга.
С каждым годом в массовых гуляниях на Вальпургиеву ночь принимают участие все больше и больше людей. Готовятся обычно заранее. В городах вокруг горы Броккен местные жители украшают свои дома и приусадебные участки фигурами ведьм, на двери вывешивают пучки трав, которые отгоняют злых духов.
На главных площадях пылают костры, и отовсюду звучит громкая музыка (зачастую под стать празднику – рок, металл или готика).
Кроме того, в ночь с 30 апреля на 1 мая проводятся различные концерты, шествия и спектакли. К Гарцким горам «слетаются» любители мистики со всей Европы, наряжаясь в костюмы ведьм, колдунов, вампиров и оборотней.
В городке Тале, который признан центром праздника, в последний апрельский вечер устраивают театрализованное представление по мотивам «Фауста» Гете.
В этом городе даже установлена скульптура дьявола из бронзы в разгаре шабаша. Ну и, конечно же, ни одна Вальпургиева ночь не обходится без огненного шоу и фейерверков, чтобы окончательно распугать всю настоящую нечисть.
Первомайский крюшон из Германии
На Вальпургиеву ночь можно приготовить настоящий первомайский крюшон по древнему немецкому рецепту, который передается из поколения в поколение. Главные ингредиенты торжественного напитка таковы: пара бутылок белого сухого вина и одна бутылка шампанского, также берем пучок ясменника душистого.
Выливаем вино в хрустальную или стеклянную чашу, ясменник предварительно чуть-чуть подсушиваем, после чего опускаем в вино на 40-50 минут. Важно следить, чтобы срез черешков травы не попал в вино, так как в ясменнике есть ядовитые вещества. После того, как трава будет вынута из вина, к питью добавляют шампанское. Можно подсластить полученный крюшон медом или сиропом.
Ясновидящие рекомендуют заменить ясменник на мяту или ясменник мятный, если не удастся найти классический ингредиент. Сделать праздничный крюшон красивым и ароматным помогут первые ягоды лесной земляники или клубники из магазина.
Заморозьте в морозилке ломтики лимона, окуните их в сахар для красоты и добавляйте в бокалы или чаши в качестве освежающего ингредиента. Пить крюшон в Вальпургиеву ночь следует умерено, иначе не избежать колдовских чар и наваждений.
Источники:
http://deutsch-online.ru/dop_mat/articles/article_48
https://magistika.com/article/valpurgieva-noch-v-germanii-462
Венедикт Ерофеев
Вальпургиева ночь,
или
«Шаги командора»
Трагедия в пяти актах
В трагедии участвуют
Врач приемного покоя психбольницы
Две его ассистентки-консультантши. Одна — в очках, поджарая и дробненькая.
И больше секретарша, чем ассистентка. Другая — Зинаида
Николаевна, багровая и безмерная
Старший врач Игорь Львович Ранинсон
Прохоров — староста 3-й палаты и диктатор
2-й
Гуревич
Алеха по кличке Диссидент, оруженосец
Прохорова
Вова — меланхолический старичок из деревни
Сережа Клейнмихель — тихоня и прожектер
Витя
Стасик — декламатор и цветовод
Коля
Комсорг 3-й палаты Пашка Еремин
Контр-адмирал Михалыч
Медсестра Люси
Медсестра Натали
Медсестра-санитарка Тамарочка
Медбрат Боренька, по кличке Мордоворот
Xохуля — сексуальный мистик и сатанист
Толстые санитары с носилками, в последнем акте уносящие трупы
Все происходит 30 апреля, потом ночью, потом в часы первомайского
рассвета.
Первый акт
Он же Пролог. Приемный покой. Слева зрителя — жюри: старший врач приемного
покоя, смахивающий на композитора Георгия Свиридова, с почти квадратной физией
и в совершенно квадратных очках. По обе стороны от него — две дамы в белых
халатах: занимающая почти пол-авансцены Зинаида Николаевна
и сутуловатая, на все отсутствующая, в очках и с бумагами, Валентина.
Позади них мерно прохаживается санитар и Медбрат Боренька,
он же Мордоворот, и о нем речь впереди.
По другую сторону стола — только что доставленный «чумовозом» (скорой
помощью) Л. И. Гуревич.
Доктор. Ваша фамилия, больной?
Гуревич. Гуревич.
Доктор. Значит, Гуревич. А чем вы можете
подтвердить, что вы Гуревич, а не… Документы какие-нибудь есть при себе?
Гуревич. Никаких документов, я их не люблю. Рене
Декарт говорил, что…
Доктор (поправляя очки). Имя-отчество?
Гуревич. Кого? Декарта?..
Доктор. Нет, нет, больной, ваше имя отчество!
Гуревич. Лев Исакович.
Доктор (из-под очков, в сторону очкастой
Валентины). Отметьте.
Валентина. Что отметить, простите?
Доктор. Все! Все отметить!.. Родители живы?.. И
зачем вам лгать, Гуревич?.. если вы совсем не Гуревич… Так, я еще раз повторяю:
ваши родители живы?..
Гуревич. Оба живы, и обоих зовут…
Доктор. Интересно, как их зовут.
Гуревич. Исаак Гуревич. А маму — Розалия Павловна…
Доктор. Она тоже Гуревич?
Гуревич. Да. Но она русская.
Доктор. Ну, а как обстоит дело с вашей матерью?
Гуревич. Вы бестактны, доктор. Что значит «как
обстоит дело с матерью?» А с вашей, если вы не сирота, как обстоит?
Доктор. Обратите внимание, больной, я не
раздражаюсь. Того же прошу от вас… И кого вы больше любите, маму или папу?
Это для медицины совсем не маловажно.
Гуревич. Больше все-таки папу. Когда мы с ним
переплывали Геллеспонт…
Доктор (очкастой Валентине). Отметьте у себя.
Больше любит папу-еврея, чем русскую маму… А зачем вас понесло на Геллеспонт?
Ведь это, если мне не изменяют познания в географии, — ведь это еще не наша
территория…
Гуревич. Ну, это как сказать. Вся территория — наша.
Вернее, будет нашей. Но нам не дают туда погулять — видимо, из миротворческих
соображений: чтобы мы довольствовались шестой частью обитаемой суши.
Доктор. А… очень широк, этот Геллеспонт?..
Гуревич. Несколько Босфоров.
Доктор. Это вы что же — расстояние измеряете в
босфорах? Вам повезло, больной, вашим соседом по палате будет человек, он
измеряет время тумбочками и табуретками. Вы с ним споетесь. Так что же такое
Босфор?
Гуревич. Ничего нет проще. Даже вы поймете. Когда я
по утрам выхожу из дому и иду за бормотухой, то путь мой до магазина занимает
ровно 670 моих шагов — а по Брокгаузу, это точная ширина Босфора.
Доктор. Пока все ясно. И часто вы вот так прогуливались?
Гуревич. Когда как. Другие — чаще… Но я — в
отличие от них — без всякого форсу и забубенности. Я — только когда печален…
Доктор. Н-ну, печаль печалью. А на какие средства
вы… каждый день переходили этот ваш Босфор? Это очень важно…
Гуревич. Так ведь мне все равно, какая работа, я на
все готов — массовый сев гречихи и проса… или наоборот… Сейчас я состою в
хозмагазине, в должности татарина.
Зинаида Николаевна. И сколько вам плотят?
Гуревич. Мне платят ровно столько, сколько моя Родина
сочтет нужным. А если б мне показалось мало, ну, я надулся бы, например, и
Родина догнала бы меня и спросила: «Лева, тебе этого мало? Может, тебе немножко
добавить». — Я бы сказал: «Все хорошо, Родина, отвяжись, у тебя у самой ни хуя
нету».
Доктор (из соображений авантажности). Я
понял, что вы вольный мореплаватель, а не татарин из хозмага. Встаньте.
Сдвиньте ноги. Зажмурьте глаза. Протяните руки вперед.
Гуревич (делает то, что предписывают). Я могу
сесть?
Доктор. Можете, можете. Довольно. Нам уже по существу
все понятно. Вот — одна еще деталь: о том, женаты вы или нет, я не спрашиваю:
но есть ли у вас женщина, к которой расположено ваше сердце, та, что
сопровождает вас в жизни?
Гуревич. Конечно, есть. Вернее, конечно, была. Когда
мы вместе с нею переплывали Гиндукуш… она разбила свою прекрасную голову… о
скалы Британского Самоа. В эту минуту (Гуревич
почти плачет) …и вот в эту минуту — судьба выбила палочку из рук маэстро.
Я утонул, но выплыл — вы рады, что я выплыл?
Доктор. Из Гиндукуша?
Гуревич. Из Гиндукуша. А чего стоит выплыть из
Гиндукуша, если прежде человеку покорялись Дарданеллы?
Доктор. Вот-вот. Для нас такой пациент — большая
редкость, я рад, что вы не утонули. А вот когда вы плавали — вы брали с собой
бутылку?
Гуревич. Еще бы! И какую бронебойную! Уксуснокислого
аммония — акулы его не выносят. Как только появляется акула — выливаешь на голову
себе и своей подруге немножко уксуснокислого аммония, — и все, акулы кучевряжатся,
вконец теряют свои пустые головы, ну… на прощанье лизнут икры моей подруги…
но ведь смешно было бы в такой ситуации быть ревнивым… А когда уже дело
доходило до Каракорума…
Доктор. А какое сегодня число на дворе? год? месяц?
Гуревич. Какая разница?.. Да и все это для России
мелковато — дни, тысячелетья…
Доктор. Понятно. Скажите, больной: случаются ли у
вас какие-нибудь наваждения, иллюзии, химеры, потусторонние голоса..?
Гуревич. Вот этим обрадовать вас не могу, не
случалось. Но…
Доктор. Что все-таки «но»..?
Гуревич. Да вот я о химерах… Ну для ради чего,
например, я изъездил весь свет, пересекал все Куэньлуни, взбирался на вершины
Кон-Тики, — и узнал из всего этого только одно — что в городе Архангельске
пустую винную посуду лучше всего сдавать на улице Розы Люксембург!
Доктор. А еще какие странности?
Гуревич. Очень много. Допустим, является желание,
чтобы небо было в одних Волопасах. Чтобы никаких других созвездий. И чтобы меня
— под этими Волопасами — лишили бы чего-нибудь: чего-нибудь существенного, но
не самого дорогого.
Доктор и медсестры нервничают. За их спинами
безмятежно прогуливается Мордоворот Боренька.
Гуревич (продолжает). Но что мне до Волопасов
и Плеяд, когда я стал замечать в себе вот какую странность: я обнаружил, что,
подняв левую ногу, я не могу одновременно поднять и правую. Это меня подкосило.
Я поделился моим недоумением с князем Голицыным…
Доктор дает знак левым глазом — с тем чтоб Валентина записывала. Она лениво наклоняет конопатую голову.
Гуревич. …и вот мы с ним пили, пили, пили… чтобы
привести мысли в ясность… И я спросил его шепотом — не потревожить бы кого, —
да и кого, собственно, было тревожить, мы же были одни — кроме нас, никого…
так вот, значит, я, чтоб никого не потревожить, спросил его шепотом: а почему у
меня часы идут в обратную сторону? А он всмотрелся в меня, в часы, а потом
говорит: «Да по тебе и незаметно, да и выпили, вроде, немного… но только и у
меня пошли в обратную».
Доктор. Пить вам вредно, Лев Исакыч…
Гуревич. Будто я этого не понимаю. Говорить мне это
сейчас — все равно, положим, что сказать венецианскому мавру, только что
потрясенному содеянным, — сказать, что сдавление дыхательного горла и трахеи
может вызвать паралич дыхательного центра вследствие асфикции.
Доктор. Достаточно, по-моему… Значит, с князем
Голицыным… А с виконтами, графьями, маркизами — не приходилось водку
хлебать?..
Гуревич. Еще как приходилось. Мне, например, звонит
граф Толстой…
Доктор. Лев?
Гуревич. Да отчего же непременно Лев! Если граф — то
непременно Лев! Я вот тоже Лев, а ничуть не граф. Мне звонит правнук Льва — и говорит,
что у него на столе две бутылки имбирной, а на закусь нет ничего, кроме двух
анекдотов о Чапае…
Доктор. И далеко живет, этот граф Толстой?
Гуревич. Совсем недалеко. Метро «Новокузнецкая», а
там совсем рядом. Если вы давно не пили имбирной…
Доктор. А как вам Жозеф де Местр? Виконт де
Бражелон? Вы бы их пригласили под забор, шлепнуть из горла… этой… как вы ее
называете… бормотухи..?
Гуревич. Охотно. Но чтобы под этим забором были
заросли бересклета… И — неплохо бы — анемоны… Но ведь, ходят слухи, они уже
все эмигрировали…
Доктор. Анемоны?
Гуревич. Добро бы только анемоны. А то ведь и
бражелоны, и жозефы, и крокусы. Все-все бегут. А зачем бегут? А куда бегут?
Мне, например, здесь очень нравится. Если что не нравится — так это запрет на
скитальчество. И… неуважение к Слову. А во всем остальном…
Доктор (полномочный тон его переходит в
чрезвычайный). Ну, а если с нашей Родиной стрясется беда? Ведь ни для кого
не секрет, что наши недруги живут только одной мыслью: дестабилизировать нас, а
уж потом окончательно… Вы меня понимаете? Мы с вами говорим не о пустяках. (Обращаясь
к Зинаиде Николаевне.) Сколько у нас в России народностей, языков, племен..?
Зинаида Николаевна. А черт их знает… Полтыщи есть,
наверняка.
Доктор. Вот видите: полтыщи. И как вы думаете,
больной, в случае обстоятельств — перед лицом противника — какое племя окажется
самым надежным? Вы — человек грамотный, знаете толк в бересклетах и анемонах —
и знаете, что они от нас почему-то убегают… И вот — гроза разразилась — в
каком вы строю, Лев Исаакович?
Гуревич. Вообще-то я противник всякой войны. Война
портит солдат, разрушает шеренгу и пачкает мундиры. Великий Князь Константин
Павлович. Но это ничего не значит. Как только моя Отчизна окажется на грани катастрофы…
Доктор (в сторону Валентины). Запишите и это.
Гуревич. Как только моя Отчизна окажется на грани
катастрофы, когда Она скажет: «Лева! Брось пить, вставай и выходи из небытия» —
тогда…
Оживление в зале. Стук каблучков справа — и в приемный покой
стремительно, но без суеты вплывает медсестра Натали.
Глаза занимают почти половину улыбчатой физиономии. Ямка на щеке. Волосы на
затылке, совершенно черные, скреплены немыслимой заколкой. Все отдает
славянским покоем, кротостью, но и Андалузией — тоже.
Доктор. Вы очень кстати, Наталья Алексеевна (Обычный
обмен приветствиями между дамами, и все такое. Натали
усаживается рядом с Зинаидой.)
Натали. Новичок… Гуревич?! Сколько лет, сколько…
Доктор. Мы уже, по существу, заканчиваем беседу с
больным. Не отвлекать внимания, Наталья Алексеевна, и никаких сепаратностей…
Осталось выяснить только несколько обстоятельств — и в палату…
Гуревич (одушевленный присутствием Натали,
продолжает). Мы говорили об Отчизне и катастрофе. Итак, я люблю Россию, она
занимает шестую часть моей души. Теперь, наверно, уже немножко побольше… (смех
в зале). Каждый нормальный гражданин должен быть отважным воином, точно так
же, как всякая нормальная моча должна быть светло-янтарного цвета. (Вдохновенно
цитирует из Хераскова).
Готовы защищать отечество любезно,
Мы рады с целою вселенной воевать.
Но только вот какое соображение сдерживает меня: за такую Родину, я, нравственно
плюгавый хмырь, просто недостоин сражаться.
Доктор. Ну, почему же? Мы вас тут подлечим… и…
Гуревич. Ну так что ж, что подлечите?.. Я все равно
ни за что не разберу, какой танк и куда идет. Я готов, конечно, броситься под
любой танк, со связкою гранат или даже без связки…
Зинаида Николаевна. Да без связки-то зачем?
Гуревич. Неприятель взлетает на воздух, если даже
под него кидаются вообще без ничего. Мой вам совет: больше читайте… Ну уж,
если не окажется ни одного тапка поблизости — тогда уж амбразура найдется
точно. Чья — не важно. Я, не мешкая, падаю на нее грудью — и лежу на ней, лежу,
пока наш алый стяг не взовьется над Капитолием.
Доктор. Паясничать, по-моему, уже достаточно. У нас,
вы сегодня же убедитесь, их, скоморохов, у нас пруд-пруди. Как вы оцениваете
ваше общее состояние? Или вы считаете — серьезно — свой мозг неповрежденным?
Гуревич (пока зануда-доктор синематографически и
дедуктивно пощелкивает пальцами по столу). А вы — свой?
Доктор (желчно). Я вас просил, больной,
отвечать только на мои вопросы, на ваши я буду отвечать, когда вы вполне
излечитесь. Так как же обстоит с вашим общим состоянием, на ваш взгляд?
Гуревич. …Мне это трудно сказать… Такое странное
чувство… Ни-во-что-не-погруженность,… ни-чем-не-взволнованность,
…ни-к-кому-не-расположенность… И как будто ты с кем-то помолвлен… а вот с
кем, когда и зачем — уму непостижимо… Как будто ты оккупирован, и оккупирован-то
по делу, в соответствии с договором о взаимопомощи и тесной дружбе, но все
равно оккупирован… и такая… ничем-вроде-бы-не-потревоженность, но и
ни-на-чем-не-распятость… ни-из-чего-неизблеванность. Короче, ощущаешь себя
внутри благодати — и все-таки совсем не там… ну… как во чреве мачехи… (аплодисменты).
Доктор. Вам кажется, больной, что вы выражаетесь
неясно. Ошибаетесь. А это гаерство с вас посшибут. Я надеюсь, что вы, при всей
вашей наклонности к цинизму и фанфаронству, — уважаете нашу медицину и в
палатах не станете буйствовать.
Гуревич (чуть взглянув на Натали, оправляющую
свой белый халатик).
Мой папа говорил когда-то: «Лев,
Ты подрастешь — и станешь бонвиваном!»
Я им не стал. От юности свой
Стяжал я навык: всем повиноваться,
Кто этого, конечно, стоит. Да,
Я родился в смирительной рубашке. —
А что касается…
Доктор (нахмурясь, прерывает его). Я,
по-моему, уже не раз просил вас, не паясничать. Вы не на сцене, а в приемном
покое… Можно ведь говорить и людским языком, без этих… этих…
Зинаида Николаевна (подсказывает).
Шекспировских ямбов…
Доктор. Вот-вот, без ямбов, у нас и без того много
мороки…
Гуревич. Хорошо, я больше не буду… вы говорили о
нашей медицине, чту ли я ее? Чту — слово слишком нудно, по правде, и…
плоскоступно…
Но я — но я влюблен в нее — и это
Без всякого фиглярства и гримас. —
Во все ее подъемы и паденья,
Во все ее потуги врачеванья
И немощей телесных, и душевных,
В ее первенство во Вселенной, в Разум
Немеркнущий, а — стало быть — и в очи,
И в хвост ее, и в гриву, и в уста,
И в…
В протяжение этой тирады Боренька Мордоворот
тихонько, сзади, подходит к декламатору, ожидая знака, когда брать за загривок
и волочь.
Доктор. Ну-ну-ну-ну, довольно, пациент. В дурдоме не
умничают… Вы можете точно ответить, когда вас привозили сюда последний раз?
Гуревич. Конечно. Но только — видите ли? — я
несколько иначе измеряю время. Само собой, не Фаренгейтами, не тумбочками, не
Реомюрами. Но все-таки чуть-чуть иначе… Мне важно, например, какое расстояние
отделяло этот день от осеннего равноденствия или… там… летнего
солнцеворота… или еще какой-нибудь гадости. Направление ветров, например. Мы
вот — большинство — не знаем даже, если ветер норд-ост, то куда он, собственно,
дует: с северо-востока или на северо-восток, нам на все наплевать… А
микенский царь Агамемнон — так он клал под жертвенный нож свою любимую, младшую
дочурку, Ифигению, — и только затем, чтоб ветер был зюйд-вест, а не
какой-нибудь другой…
Доктор (заметив взволнованность больного, дает
знак всем остальным). Да… но вы отклонились от заданного вопроса, вас
унесло норд-остом (Все смеются, кроме Натали.) —
так когда же вас последний раз сюда доставляли?
Гуревич. Не помню… не помню точно… И даже
ветров… Вот только помню: в тот день шейх Кувейта Абдаллах-ас-Салем-ас-Сабах
утвердил новое правительство во главе с наследным принцем
Сабах-ас-Салемом-ас-Сабахом… 84 дня от летнего солнцестояния… Да, да, чтоб
уж совсем быть точным: в тот день случилось событие, которое врезалось в память
миллионов на целых пять лет: та самая, пустая винная посуда, которая до того
стоила 12 или 17 копеек — смотря какая емкость, — так вот, в этот день она вся
стала стоить 20.
Доктор (смиряя взглядом прыскающих дам). Так
вы считаете, что в истории Советской России за минувшие пять лет не произошло
события более знаменательного?
Гуревич. Да нет, пожалуй… Не припомню… Не было.
Доктор. Вот и память начинает вам изменять, и не
только память. В прошлый раз вашим диагнозом было: граничащая с полиневритом
острая алкогольная интоксикация… Теперь будет обстоять сложнее. С полгодика
вам полежать придется…
Гуревич (вскакивая, и все остальные вскакивают).
С полгодика?!
Боренька тренированными руками опускает Гуревича в кресло.
Доктор. А почему вы удивляетесь, больной? У вас
прекрасный наличный синдром. Сказать вам по секрету, мы с недавнего времени
приступили к госпитализации даже тех, у кого — на поверхностный взгляд — нет в
наличии ни единого симптома психического расстройства. Но ведь мы не должны забывать
о способностях этих больных к непроизвольной или хорошо обдуманной
диссимуляции. Эти люди, как правило, до конца своей жизни не совершают ни
одного антисоциального поступка, ни одного преступного деяния, ни даже
малейшего намека на нервную неуравновешенность. Но вот именно этим-то они и
опасны и должны подлежать лечению. Хотя бы по причине их внутренней
несклонности к социальной адаптации…
Гуревич (в восторге). Ну, здорово!..
Нет, я все-таки влюблен
И в поступь медицины, и в триумпы
Ее широкой поступи — плевок
В глаза всем изумленным континентам.
В самодостаточность ее и в нагловатость
И в хвост ее, опять же, и в…
Доктор (титулованный голос его переходит в
вельможный). Об этих… ямбах мы, кажется, уже давно договорились с вами,
больной. Я достаточно опытный человек, я вам обещаю: все это с вас сойдет после
первой же недели наших процедур. А заодно и все сарказмы. А недели через две вы
будете говорить человеческим языком нормальные вещи. Вы — немножко поэт?
Гуревич. Ау вас и от этого лечат?
Доктор. Ну, зачем же так?.. И под кого вы пишите?
Кто ваш любимец?
Гуревич. Мартынов, конечно…
Зинаида Николаевна. Леонид Мартынов?
Гуревич. Да нет же, — Николай Мартынов… И Жорж
Дантес.
Натали (пользуясь всеобщими оживлением). Так
ты, Лева, теперь чешешь под Дантеса?
Гуревич. Нет-нет, прежде я писал в своей манере, но
она выдохлась. Еще месяц тому назад я кропал по десятку стихотворений в сутки —
и, как правило, штук девять из них были незабываемыми, штук пять-шесть эпохальными,
а два-три — бессмертными… А теперь — нет. Теперь я решил импровизировать под
Николая Некрасова. Хотите про соцсоревнование?..
Доктор. Ну, почему же нельзя? Соцсоревнование — ведь
это…
Гуревич. Я очень .коротко. Семь мужиков сходятся и
спорят: сколько можно выжать яиц из каждой курицы-несушки. Люди из райцентра и
петухи, разумеется, ни о чем не подозревают. Кругом зеленая масса на силос,
свиноматки, вымпела — и вот мужики заспорили:
Роман сказал: сто семьдесят,
Демьян сказал: сто восемьдесят,
Лука сказал: пятьсот.
Две тысячи сто семьдесят, —
Сказали братья Губины,
Иван и Митродор.
Старик Пахом потужился
И молвил, в землю глядючи:
Сто тридцать одна тысяча четыреста четырнадцать,
А Пров сказал: Мульен.
Может быть, продолжить?
Доктор (отмахиваясь). Нет-нет, не надо…
Борис Анатольевич, Наталья Алексеевна, будьте добры, проводите больного до 4-й
палаты. И немедленно в ванную. (Гуревичу.) До… водобоязни, надеюсь, у
вас дело еще не дошло?
Гуревич. Не замечал. Если не считать, что с ванной у
меня — куча самых кровавых ассоциаций. Вот тот самый микенский царь Агамемнон,
о котором я вам упоминал, — так вот, его, по возвращении из Пергама, в ванной
зарубили тесаком. А великого трибуна революции Мара…
Зинаида Николаевна (не слушая его, обращаясь к
доктору). А почему все-таки в 4-ю? Там одни вонючие охломоны… Там он зачахнет,
и у него появятся суицидальные мысли. По-моему, лучше в 3-ю. Там Прохоров, Еремин,
там его прищучат…
Доктор. «Суицидальные мысли», вы говорите… (К
Гуревичу.) Еще вам, последний вопрос. Когда-нибудь, пусть даже в самой
глубокой тайне, не являлось ли у вас мысли истребить себя… или кого-нибудь из
своих ближних?.. Потому что 4-я палата это не 3-я, и нам приходится подчас
держать ухо востро…
Гуревич. Положа руку на сердце, я уже отправил
одного человека туда — мне было тогда лет… не помню, сколько лет, очень мало,
но это все случилось дня за три до новолуния… так мне был тогда больше всего
неприязнен мой плешивый дядюшка, поклонник Лазаря Кагановича, сальных анекдотов
и куриного бульона. А мне мой белобрысый приятель Эдик притащил яду, он сказал,
что яд безотказен и замедленного воздействия. Я влил все это дядюшке в куриный
бульон — и что ж вы думаете? — ровно через 26 лет он издох в страшных
мучениях…
Доктор. Мм-дда… Шут с ним, с вашим дядюшкой… А
на себя самого — ни разу в жизни не было влечения наложить руки?..
Гуревич. Случалось, и только позавчера, во время
Потопа…
Доктор. Всемирного?..
Гуревич. Ничуть не всемирного. Все началось с
проливных дождей в Орехово-Зуеве… У нас в последнее время в России началась
полоса странных, локальных катастроф: под Костромой, среди бела дня, взмывают к
небесам грудные ребятишки, бульдозеры, и все такое. И никого не удивляют эти
фигли-мигли. Примерно так же обстояло в Орехово-Зуеве: дожди хлестали семь дней
и семь ночей, без продыха и без милосердия, земля земная исчезла вместе с
небесами небесными…
Доктор. А какие черти занесли вас в Орехово-Зуево?!
Татарина из московского хозмага..?
Гуревич.
О, грустно быть татарином — до гроба!
Пришлось подзарабатывать в глуши:
И конформистом, и нонконформистом,
И узурпатором. Антропофагом,
На должности японского шпиона
При институте Вечной Мерзлоты…
Короче, когда на город обрушилась стихия, при мне был челн и на нем двенадцать
удалых гребцов-аборигенов. Кроме нас никого и ничего не было над поверхностью
волн… И вот — не помню, на какой день плавания и за сколько ночей до
солнцеворота — вода начала спадать, и показался из воды шпиль горкома
комсомола… Мы причалили… Но потом — какое зрелище предстало нам:
опустошение сердец, вопли изнутри сокрушенных зданий… Я решил покончить с
собой, бросившись на горкомовский шпиль…
Доктор, охватив голову, дает понять Борису и
Натали, чтоб больного поскорее отвели в палату.
Гуревич. Еще мгновение, ребята!.. И когда уже мое
горло было над горкомовским острием, а горкомовское острие — под моим горлом, —
вот тут-то один мой приятель-гребец, чтоб позабавить меня и отвлечь от душевной
черноты, загадал мне загадку: «Два поросенка пробегают за час восемь верст.
Сколько поросят пробегут за час одну версту?» Вот тут я понял, что теряю
рассудок. И вот — я у вас. (Приподымается с кресла, ему подчеркнуто учтиво
помогает Мордоворот.) И с того дня — мешанина в голове, …нахт унд
нэбель… все путается, теленки, поросенки, Мамаев курган, Малахов курган…
Натали. У тебя не кружится в голове, Лев? Иди
тихонько, тихонько. (Натали ведет его под
левую руку, Боренька под правую.) Все сейчас
пройдет, тебя уложат в постель.
Гуревич (покорно идет). Но все отчего-то
мешается, путается, поросенки, курганы… Генри Форд и Эрнст Резерфорд…
Рембрандт и Вилли Брандт.
Доктор (вслед им). В 3-ю палату. Глюкоза,
пирацетам.
Гуревич (удаляется с сопровождающими, и голос его
все приглушеннее). Эптон Синклер и Синклер Льюис, Синклер Льюис и Льюис Кэррол…
Вера Марецкая и Майя Плисецкая… Жак Оффенбах и Людвиг Фейербах… (Уже
едва слышно.) Виктор Боков и Владимир Набоков… Энрико Карузо и Робинзон
Крузо…
Занавес
Второй акт
Ему предшествуют до поднятия занавеса — пять минут тяжелой и нехорошей
музыки. С поднятием занавеса зритель видит 3-ю палату, с зарешеченными окнами,
и арочный вход в смежную, 2-ю палату. Чтобы избежать междупалатной диффузии,
обмен информацией и пр. — арочный переход занят раскладушкою, на ней лежит Витя, с непомерным животом, который он, чему-то облизываясь,
не перестает поглаживать, с улыбкой ужасающей и застенчивой. Строго диагонально,
изогнув шею снизу-слева вверх-направо, по палате мечется просветленный Стасик. Иногда декламирует что-то, иногда застывает в
неожиданной позе — с рукой, например, отдающей пионерский салют, — и тогда
декламации прекращаются. Но никто не знает, на сколько.
Сережа Клейнмихель, еще вполне юный, сидит
на койке почти недвижимо, иногда сползая вниз, постоянно держится за сердце. В
волосах и в лишайнике, со странным искривлением губ. На соседней койке Коля и кроткий старичок Вова держат
друг друга за руки и покуда молчат. Коля то и дело
пускает слюну, Вова ему ее утирает. Пока еще лежит, с
головой накрытый простыней, в ожидании трибунала, комсорг палаты Пашка Еремин. На койке справа — Xохуля,
не подымающий век, сексуальный мистик и сатанист.
Но самое главное, конечно, — в центре: неутомимый староста 3-й
палаты, самодержавный и прыщавый Прохоров и его
оруженосец Алеха, по прозвищу Диссидент, — вершат
(вернее, уже завершают) судебный процесс по делу контр-адмирала Михалыча.
Прохоров. Если б ты, Михалыч, был просто змея —
тогда еще ничего, ну, змея как змея. Но ты же черная мамба, есть такая
южноафриканская змея — черная мамба! — от ее укуса человек издыхает за 30
секунд до ее укуса! На середку, падла!..
Толстый оруженосец Алеха полотенцем
скручивает руки за спиной контр-адмиралу. Поверженный на колени, тот уже не
рассчитывает ни на какие пощады.
Прохоров. Как тебе повезло, засранец, дослужиться до
такого неслыханного звания: контр-адмирал КГБ? Может, ты все-таки боцман КГБ, а
не контр-адмирал?
Алеха. Мичман он, мичман, я по харе вижу, что
мичман!..
Прохоров. Так вот, мичман, мы тут с Алехой
подсчитали все твои деяния. Было бы достаточно и одного… Первого сентября
минувшего года ты сидел за баранкой южнокорейского лайнера?.. Результат налицо
— Херсонес и Ковентри в руинах… Удивляет только изощренность этой акции: от
всех его напалов пострадали только старики, женщины и дети! А все остальные…-
а все остальные — как будто этот куй над ними и не пролетал! Так вот, боцман: к
тебе вопиют седины всех этих ci-арцев, слезы всех сирот, потроха всех вдов — к
тебе вопиют! Алеха!
Алеха. Да, я тут.
Прохоров. Так скажи мне и всему русскому народу:
когда этот душегуб был схвачен с поличным за продажею на Преображенском рынке наших
Курил?
Алеха. Позавчера.
Михалыч (мычит). Неправда это все, позавчера
я был здесь, никуда из палаты не выходил, все свидетели, и медсестричка Люся
кормила меня пшенной кашей с подливкой…
Прохоров. Это ничего не значит. Сумел же ты, говнюк,
за день до этого, не выходя из палаты, осуществлять электронный шпионаж за
бассейном Ледовитого Океана. Материалы предварительного следствия лгать не
умеют. Сам посуди, сучонок, вообрази, что ты не адмирал, а страница сто семь
материалов предварительного следствия, — мог бы ты солгать?
Михалыч. Ни… никогда.
Прохоров. Итак, мы в клубе знатоков: что? где?
почем? Так почем нынче Курильские острова? Итуруп — за бутылку андроповки и в
рассрочку? Кунашир — почти совсем за просто так… А может быть, эти дельцы от
политики — за все это просто подкидывали тебе пиздянки?..
Михалыч напрасно пытается что-то в свое
оправдание мычать.
Прохоров. Мало того, этот боцман имел намерение
запродать ЦРУ карту питейных торговых точек Советского Союза. И попутно — нашу
синеглазую сестру Белоруссию — расчленить и отдать на откуп диктатору Камеруна
Мише Соколову…
Стасик (фланируя мимо, как обычно). Да. За
такие вещи по таким головкам не гладют. Я предлагаю снять с него штаны и
пальнуть из мортиры…
Прохоров. Стоп. Я еще не все сказал. У этого
пса-мичмана было еще вот какое намерение, поскольку продавать ему было уже
нечего — он сумел за одну неделю пропить и ум, и честь, и совесть нашей эпохи,
— он имел намерение сторговать за океан две единственные оставшиеся нам
национальные жемчужины: наш балет и наш метрополитен. Все уже было приготовлено
к сделке, но только вот этот наш двурушник немножко ошибся в своих клиентах с
Манхэттена. Когда с одним из них он спустился в метрополитен, чтоб накинуть
нужную цену, — этот бестолковый коммерсант-янки решил, что перед ним — балет. А
когда тот привел его в балет… (Всеобщий гул осуждения.) Гриша!
Комсорг! (Комсорг Пашка Еремин откликается только
тогда, когда его называют Гришей.) Сбрось с себя простыню, не бойсь, сегодня
судят не тебя. Скажи свое слово, товарищ!..
Пашка Еремин. Да очень просто: почему этого удава
наша Держава должна еще бесплатно лечить? Его надо убивать вниз головой!..
Коля. Да, так поступали восточные деспоты со всеми
агарянами: они запрокидывали им головы и заливали глотку расплавленным
свинцом… или холодным вермутом.
Стасик. Нет, лучше все-таки стрельнуть в него из
арбалета…
Коля. Из аркебузы… с расстояния в два с половиной поприща…
Стасик. Да откуда мы здесь достанем аркебузу?.. А
мортиру можно из чего-нибудь сплести. У медсестрички мыла можно выпросить
хозяйственного и немножко аксельбантов…
Алеха. Ха-ха, ты еще позументов у нее попроси…
По-моему, отдать этого изверга на съедение Витеньке!..
Возгласы одобрения. Все оборачиваются в сторону В и т и. Однако Витя, не переставая улыбаться и поглаживать пузо, делает
отвергающее движение розовой своей головою.
Прохоров. Молись, Михалыч! В последний раз молись,
адмирал!
Михалыч (уронив голову до пределов, начинает
быстро-быстро что-то бормотать, приблизительно такое). За Москву-мать не
страшно умирать, Москва — всем столицам голова, в Кремле побывать — ума
набрать, от ленинской науки крепнут разум и руки, СССР — всему миру пример, Москва
— Родины украшение, врагам устрашение…
Прохоров. Так-так-так-так…
Михалыч (трясясь, продолжает, и все так же
некстати). Кто в Москве не бывал — красоты не видал, за коммунистами
пойдешь — дорогу в жизни найдешь, Советскому патриоту любой подвиг в охоту,
идейная закалка бойцов рождает в бою молодцов…
Прохоров. Довольно, мичман!.. блестящий
молитвослов… По-моему, никаких арбалетов не нужно, а просто растворить его в
каком-нибудь химическом реактиве, чтоб он к вечеру состоял из одной
протоплазмы… Только — для чего в нашем отделении лишняя протоплазма, от нее
уже и так дышать нельзя. Лучше — под трибунал!.. Коля, утрите свои слюни. Как
вы считаете, Коля, — много в нашем отделении протоплазмы?
Коля. Очень много… я уже не могу…
Прохоров. Ясно. Трибунал. Конечно, сейчас он жалок,
этот антипартийный руководитель, этот антигосударственный деятель, антинародный
артист, ветеран трех контрреволюций, он беспомощен и сир, понятное дело, на
скромные ассигнования ФБР долго не протянешь… Но все его бормотания и молитвы
— это привычное кривляние наших извечных недругов. Это извечное кривляние наших
привычных недругов. Это недружественная извечность наших кривляк. (Прохоров
вдохновенно прохаживается.) Такие вот антикремлевские мечтатели
рассчитывают на наше с вами снисхождение. Но мы живем в такие суровые времена,
когда слова типа «снисхождение» разумнее употреблять пореже. Это только в
военное время можно шутить со смертью, а в мирное время со смертью не шутют.
Трибунал. Именем народа, боцман Михалыч, ядреный маньяк в буденовке и
сторожевой пес Пентагона, приговаривается к пожизненному повешению. И к
условному заточению во все крепости России — разом! (Почти всеобщие
аплодисменты.) А пока — за неимением инвентаря — потуже прикрутите его к
кровати. Пусть обдумает свое последнее слово.
Алеха и Пашка
опрокидывают адмирала в постель и — простынями н полотенцами — прикручивают
так, чтоб тот не мог шевельнуть ни одним своим суставом и членом.
Люси (врывается в палату, привлеченная кряхтением
палачей и оглушительным рычанием жертвы). Что здесь происходит мальчики?..
Оставьте его в покое… Что ни день у вас — то суд и расправа. Где тут лишняя
койка? (Открывает шкаф и вынимает комплект чистого белья, бойко швыряет на порожний
матрас.) Скоро — обход. Ти-ши-на!..
Алеха (тихо берет за плечи крохотную Люси и, выпятив одновременно пузо и глаза-фурункулы, выделывает
вокруг нее томные, танцевальные движения, а потом поет свою коронную,
предварительно ударив себя в пузо и тряхнув головою).
Мне долго-долго будет сниться
Моя веселая больница,
А еще больше будет сниться
Твоя шальная поясница.
Прохоров. Алеха! Припев!
Алеха.
Алеха жарит на гитаре,
Обязательно на рыженькой женюсь!
Ал-лех-ха жарит на гитаре,
Обязательно на рыженькой женюсь!
Пум! пум! пум! пум! (по животу)
Обязательно,
Обязательно
Я на рыженькой женюсь!
Пум! пум! пум! пум!
Отстегнула все застежки,
Распахнула все одежды,
И едва дыханье жизни
Из ноздрей не улетело.
В тюрьме мичман обоссался,
Боцман палубу грызет!
Хо-хо-хо-хо!
Прохоров. Припев, Алеха!
Алеха.
Аль-лехха жарит на гитаре,
Но у него не выйдет ничего!
Пум! пум! пум! пум!
Да и пусть он жарит на гитаре —
Ведь все равно не выйдет ничего!
А я… (осклабляясь) А я… —
Обязательно,
Обязательно…
Привычно фыркая, Люси ускользает к дверям. И
наталкивается на входящего в палату Гуревича, в желтой
робе, как у всех, и в мокрых волосах. На лице не заметно следов побоя — но
общая побитость очень даже заметна, да и всем понятна: Боренька,
санпропускник…
Люси. Ой, новенький… Ваша койка первая слева…
стелите свою постельку, я могу вам помочь, если что не так…
Гуревич (яростно). Сам! Сам! Провались, девка!..
Люси исчезает. Пение на время прерывается. Гуревич комкает все белье и швыряет его в угол кровати, потом
смотрит направо: розовый Витя с аппетитом на него
смотрит, поглаживает живот все любовнее и облизываясь, иногда отворачиваясь в
подушку, чтоб подавить в себе смешок, ему одному ведомый. Гуревич
с полминуты его разглядывает, ему становится не совсем вмоготу, — он смотрит на
соседа слева: оплетенный со всех сторон, контр-адмирал нее чаще что-то шепчет,
с лицом скудеющим и окаянным. Над ним наклонен Стасик.
Стасик. Сейчас по всему миру все могильщики
социализма — все исповедуются и причащаются… А ты почему, дедушка, не
хочешь?..
Прохоров (подступая. Следом за ним — Алеха-Диссидент, как Елисей за Илиею. К Стасику). Цыц,
моя радость! Дай потолковать с человеком…
Стасик. Нет-нет, ему нужна минута самоуглубления…
Вы плохо знакомы с Востоком… Ты погружаешься в воды, ну… или тебя
погружают, но ты ощущаешь: канули в вечность те времена, когда тебя не
существовало, — тебя омывают, следовательно ты есть… Когда купается наложница
китайского императора в Бассейне Сплетающихся Орхидей — он так и называется: бассейн
сплетающихся орхидей, — так в пего добавляют 12 эссенций и 17 ароматов…
Коля (подступая сзади). …Но кто после этого
облекается в желтое одеяло, не зная истины и самоограничения, — тот не достоин
желтого одеяла. Ты можешь мне разъяснить эту дхарму?!
Прохоров. Шел бы ты под хуй со своими дхармами!..
Человеку только что в ванной навешали пиздюлей! причем тут дхармы? Продолжай,
Стас…
Стасик. И вот. Я перехожу из ванной с орхидеями,
минуя залы дхарм (взгляд в сторону паршивца Коли) — перехожу из бассейна
в зал Благовоний, а из зала Благовоний — в зал Песнопений. Те, кто по пути мне
встречаются, говорят мне: «Благословенный, не ходи в манговую рощу». А я иду,
мне говорят три девушки, одна такая лунная-лунная, а другая — пасторальная вся,
в венце из одуванчиков, конечно, а уж на третью я и не смотрю. Я разрываю все
узы, постигаю все дхармы и не стремлюсь ни к одной из услад, я перешагиваю через
третью, патетическую, даму — и ухожу из зала Песнопений — в манговую рощу. 80
тысяч гималайских слонов следуют за мною, они мне говорят о тщетности печали…
Прохоров. Ты знаешь чего, Стас, ты хоть на несколько
минут — уябывай в свои манговые рощи, дай поговорить с евреем… Ты по какому делу
и как звать?
Гуревич. Гуревич.
Прохоров. Я так и думал, что Гуревич… А — случайно
— не по этому..? (Делает известный по горлу щелчок.)
Гуревич. Ну… в том числе…
Прохоров. Я так и думал. Евреи иногда очень даже
любят выпить… в особенности за спиной арабских народов. Но не в этом дело.
Как только появляется еврей — спокойствия как не бывало, и начинается гибельный
сюжет. Мне рассказывал мой покойный дед: у них в лесу водилось оленей видимо-невидимо.
Как их там? косулей — невпроворот. И пруд был весь в лебедях белых, а на берегу
пруда цвел родо-ден-дрон. И вот в деревню эту приехал лекарь, по имени
Густав… Ну уж не знаю, насколько он был Густав, но жид — это точно. И что же
из этого вышло? — не я рассказываю, рассказывает дед. До появления этого Густава
— зайцев было столько в округе, что буквально спотыкаешься об них, по ним
скользишь и падаешь… Так исчезли для начала все зайцы, потом косули — нет, он
в них не стрелял, они пропали сами собой. (Алехе.) Позови старичка Вову.
Вова подходит. Взглянув сначала на Витю,
потом на контр-адмирала, подрагивая, ждет подвоха…
Прохоров. Вова, ты из деревни. Ты можешь представить
себе, что ты на берегу пруда… произрастаешь… тебя зовут Рододендрон. А на
той стороне пруда — жид, сидит и на тебя смотрит..?
Вова. Нет, не могу… что вот произрастаю и…
Прохоров. Ну, к чертям собачьим радодендрон. Вот,
вообрази себе, Вова: ты — белая лебедь и сидишь на берегу пруда — а напротив
тебя сидит жид и очень внимательно на тебя…
Вова. Нет, белой лебедью я тоже не могу, это мне
трудно. Я могу… могу представить, что я стая белых лебедей…
Прохоров. Прекрасно, Вова, ты стая белых лебедей, на
берегу пруда, — а напротив…
Вова. Ну, я, конечно, разлетаюсь… кто куда…
страшно…
Прохоров. Алеха, уведи Вовочку… Вот видишь,
Гуревич?
Гуревич (с трудом улыбается). Ну, ладно. (С
тревогой взглядывает в сторону Вити, потом наблюдает, как сосед адмирал делает
вздорные попытки вырваться из пут.) А этого за что?
Прохоров. Делириум тременс. Изменил Родине и
помыслом и намерением. Короче, не пьет и не курит. Все бы ничего, но мы тут
как-то стояли в туалете, зашла речь о спирте, о его жуткой калорийности, — так
этот вот говноед ляпнул примерно такое: из всех поглощаемых нами продуктов
спирт, при всей его высокой калорийности, — весьма примитивного химического
строения и очень беден структурной информацией. Он еще и тогда поплатился за
свои хамские эрудиции: я открыл форточку, втиснул его туда и свесил за ногу
вниз — а этаж все-таки четвертый — и так держал, пока он не отрекся от своих
еретических доктрин… Сегодня он, решением Бога и Народа, приговорен к
вышке… Я не очень верю, что вначале было Слово, но хоть какое-то задрипанное
— оно должно быть в конце, так что пусть этот пиздобол лежит и размышляет…
Гуревич. А скажи мне, Прохоров, тебя облекли
полномочиями… э-э-э… в одной только этой палате или..?
Прохоров. Да, конечно, нет! Все, что по ту сторону
Вити (оба взглядывают туда, Гуревич отворачивается),
— это все мои подмандатные территории, но тебе повезло: завтрашний процесс будет
внутрипалатным, да еще уголовным, к тому же. Гриша!!! Сними с себя простыню!
Это Пашка Еремин, комсорг, так вроде ничего, подонок как подонок, но дело
серьезное — членовредительство в семействе Клейнмихель!
Сережа Клейнмихель (заслыша свою фамилию, встает
и подползает в сторону Прохорова). Запишите: у мамы только одна нога осталась
на месте… все другие были откручены, и руки тоже, все вместе лежали на буфете…
А крестная в это время ушла за бубликами…
Гуревич. Мдаа… в самом деле… Крестная ушла за
бубликами — какой смысл кричать?
Стасик (как всегда проходя мимо). У всех у
нас крестные за бубликами поразошлись: кричи-кричи — ни до кого не
докричишься…
Сережа. Да нет же… Причем тут бублики?.. Ну как вы
не понимаете? Ведь он сначала оторвал ей голову, а уж потом…
Прохоров. До завтра, до завтра все это. До завтра,
Сережа, уползи. Так вот, слушай меня, Гуревич; как видишь, у нас случаются
мелкие бытовые несообразности. А так — у нас жить можно. Недели две-три тебя
поколют, потом таблетки, потом пинка под жопу — и катись. У нас даже цветной
телевизор есть. Кенор с канарейкой. Они только сегодня помалкивают — поскольку
завтра Первомай. А так — поют. Витя решил их даже не трогать и на вкус не
пробовать, — а это ли не высшая аттестация для вокалиста, а Гуревич? А вон там,
повыше, с самого верху — попугай, родом, говорят, из Хиндустана… А может
быть, и в самом деле из Хиндустана, наверняка оттуда, потому что молчит целые
сутки. Молчит, молчит. Но как только пробьет шесть тридцать утра, — вот ты
увидишь, — он начинает, не гнусаво, не металлично, а как-то еще в тыщу раз
попугаевее: «Влади-мир Сергеич! …Влади-мир Сергеич! на работу — на работу —
на работу — на хуй — на хуй — на хуй — на хуй». А потом — потом чуток помолчит,
для куражу, и снова: «Влади-мир Сергеич! Владимир Сергеич! На работу, на
работу, (все учащеннее) на работу, на работу, на хуй, на хуй, на хуй, на хуй,
на хуй…» И все это ровно в 6.30, можно даже не справляться по курантам и
рубиновым звездам… А вот от шашек и домино ничего не осталось — все слопал
Витя, одну за другой. Чудом уцелела шесть-шесть, Хохуля спрятал ее под подушку
и сам с собой играл в шесть-шесть, и всегда выигрывал. А дня через три —
небывалое: из-под подушки исчезла шесть-шесть. Хохуля не знает, куда деваться
от рыданий, Витя улыбается. Все кончается тем, что Хохуля впадает еще в какую-то
прострацию, глохнет и становится сексуальным мистиком… А Витя тем временем
берется за шахматы…
Гуревич рассматривает, на тумбочке в центре
палаты лежит пустая шахматная доска, и на ней — белый ферзь.
Стасик (подскакивая). И ведь все умял! почему
только жалеет до сих пор белую королеву? Он ведь у нас такой бедовый; и
тайм-аут съел, и ферзевый гамбит, и сицилианскую защиту…
Прохоров. Вот что, Витя (присаживается к Вите на
постель), Витя. Ты скушал все настольные игры. Скажи мне, ты их скушал
просто из нравственных соображений, да? Они показались тебе слишком азартными?
Здесь со мной доктор из центра (показывает на Гуревича). О! Это такой
доктор! (палец вверх). Он любопытствует: отчего ты так много кушаешь!
Тебе не хватает фуражу-провианту?..
Витя (не выдерживает взгляда старосты, перестает
гладить пузо, стыдливо прикрывается рукавом). Вкусно…
Прохоров. А белого ферзи почему пожалел? а?
Витя. Жалко… Он такой одинокий…
Прохоров. Понимаю… А скажи мне, Витенька, — тебе и
во сне одна только жратва снится?..
Витя. Нет, нет… Царевна…
Прохоров. Царевна? …Мертвая?
Витя. Да нет, живая царевна… И вся из себя такая и
с голубым бантиком. Как золушка… а вокруг нее все принц ходит… и все бьет
ее по голове хрустальным башмачком…
Прохоров. А ты бы съел …этот хрустальный башмачок?
(Показывает.) Ав-Ав!
Стасик. Его не Витя надо называть. Его надо называть
Нина. Чав-чав-адзе…
Витя. А башмачок съел бы… чтоб он только ее не
бил.
Гуревич. Ну, а если уж царевна мертвая, ну, то есть,
он ее добил? До смерти. Ты съел бы мертвую царевну?
Витя (улыбается). Да…
Гуревич. А если бы семь богатырей при ней — то как
же?
Витя. И семь богатырей бы тоже…
Гуревич. Ну, а тридцать три богатыря..?
Витя. Да… если б медсестрички не торопили…
конечно…
Гуревич. А… послушай-ка… А двадцать восемь
героев-панфиловцев?
Витя (с тою же беззаботной и страшной улыбкой).
Да… (мечтает).
Гуревич (упорно). А… Двадцать шесть
бакинских комиссаров — неужели тоже?..
Прохоров (врывается в беседу). Ну, все:
завтра мы тебе и комсорга Пашку. Какая тебе разница? От адмирала ты отказался —
я тебя понимаю. Адмиралы — они хрустят на зубах, а вот настоящие комсорги —
никогда не хрустят… Сережа! Клейнмихель! Подойди сюда… скажи… Замечал ли
ты на лице преступника следы хоть малого раскаяния?
Сережа. Нет, не замечал… И мама моя покойная в тот
день мне моргнула: понаблюдай, мол, за Пашкой — будет ли ему хоть немножко
стыдно, что он со мной так поозоровал, — нет, ему не было стыдно, он весь вечер
после того водку пьянствовал и дисциплину хулиганил…И запрещал мне форточку
проветривать, чтоб в доме мамой не пахло…
Стасик (проходя мимо, как всегда). Приятно
все-таки жить в эпоху всеобщего распада. Только одно нехорошо. Не надо было
лишать человека лимфатических желез. То, что его лишили бубликов и соленых
огурцов, — это еще ладно. И то, что лишили дынь, — чепуха, можно прожить и без
дынь. И плебисцидов нам не надо. Но оставьте нам хотя бы наши лимфатические железы…
Покуда витийствовал Стасик, растворились обе
двери 3-й палаты, и на пороге — Медбрат Боренька и
медсестра Тамарочка. Оба они не смотрят на больных, а
харкают в них глазами. Оба понимают, что одним своим появлением вызывают во
всех палатах мгновенное оцепенение и скорбь — которой много и без того.
Прохоров. Встать! Всем встать! Обход!
Все медленно встают, кроме Xохули, старичка Вовы и Гуревича.
Боря—Мордоворот (у него
из-под халата — ухоженный шоколадный костюм и, поверх тугой сорочки, галстук на
толстой шее. В этом обличий его редко кто видел: просто он сегодня дежурный
постовой Медбрат в Первомайскую ночь. Шутейно подступает к Стасику, который
застыл в позе «с рукой под козырек»). Так тебе, блядина, значит, не хватает
каких-то там желез?..
Тамара. Не бздюмо, парень, сейчас у тебя все железы
будут на месте.
Боря, играя, молниеносно бьет Стасика в поддых, тот в корчах опускается на пол.
Тамара (указывая пальцем на Вову). А этот
засратый сморчок — почему не встает, вопреки приказу?
Боря. А это мы спросим у него самого… Вовочка,
есть какие жалобы?
Вова. Нет… на здоровье жалоб никаких… Только я
домой очень хочу… Там сейчас медуницы цветут… конец апреля… Там у меня,
как сойдешь с порога, целая поляна медуниц, от края до края, и пчелки уже над
ними…
Боря (поправляя галстук). Ннну… я житель
городской, в гробу видал все твои медуницы. А какого они цвета, Вовочка?
Вова. Ну, как сказать?.. синенькие они, лазоревые…
ну, как в конце апреля небо после заката…
Боря под смех Тамарочки
— ногтями впивается в кончик Вовиного носа и делает несколько вращательных
движений. Вовин нос становится под цвет апрельской медуницы. Вова
плачет.
Боря (продолжает обход). Как дышим, Хохуля?
Минут через пять к тебе придет Игорь Львович, с веселым инструментом, придется
немножко покорячиться… А тебе, Коленька?
Коля. У меня жалоба. Я в этой палате уже который
год. Потому мне сказали, что я эстонец и что у меня голова болит… Но ведь я
давно уже не эстонец, и голова давно перестала болеть, а меня все держат и
держат…
Тамарочка (тем временем, привлеченная зрелищем
справа: Сережа Клейнмихель, отвернувшись к окошку,
тихонько молится). А! Ты опять за свое, припизднутый! (Раздувая сизые
щеки, направляется к нему.) Сколько раз тебя можно учить! Сначала — к
правому плечу, а уж потом — к левому. Вот, смотри! (Хватает его за шиворот
и, сплюнув ему в лицо, вначале ударяет его кулаком по лбу, потом — с размаху —
в правое плечо, потом в левое, потом под ребра.) Повторить еще раз? (Повторяет
то же самое еще раз, только с большей мощью и веселым удальством.) Говно на
лопате! еще раз увижу, что крестишься, — утоплю в помойном ведре!..
Боря. Да брось ты, Томочка, руки марать. Поди-ка
лучше сюда. (Отшвырнув Колю, движется в сторону адмирала, Вити и Гуревича.
За ним — свита: староста Прохоров, Алеха-Диссидент
и Тамарочка.)
Прохоров. Товарищ контр-адмирал, как видите, не
может стать перед вами во фрукт. Наказан за буйство и растленную агентурность.
Вернее, за агентурную растленность и буйство.
Боря. Понятно, понятно… (Краем глаза скользнув
по Гуревичу, вдумчиво грызущему ногти, — проходит к Вите. Витя,
с розовой улыбкой, покоится в раскладушке, разбросанный как гран-пасьянс.)
Тамарочка. Здравствуй, Витенька, здравствуй,
золотце… (Широкой ладонью, смаху, шлепает Витю по животу. У Вити исчезает улыбка.) Как обстоит дело с нашим
пищеварением, Витюнчик?
Витя. Больно…
Боря (хохочет вместе с Тамарочкой).
А остальным нашим уважаемым пациентам — разве не больно? Вот они почему-то
хором запросились домой — а почему, Витюша? Очень просто: ты доставил им боль,
ты лишил их интеллектуальных развлечений. Взгляни, какие у них у всех страдальческие
хари. Так что вот: давай договоримся, сегодня же…
Тамарочка. …сегодня же, когда пойдешь насчет
посрать, — чтобы все настольные игры были на месте. Иначе — придется начинать
вскрытие. А ты сам знаешь, голубок, что живых людей мы не вскрываем, а только
трупы…
Прохоров между тем с тревогой следит за
Алехой-Диссидентом. Но об этом чуть пониже.
Боря (расставив ноги в шоколадных штанах и
скрестив руки, застывает над сидящим Гуревичем).
Встать.
Тамарочка. А почему у этого жиденка до сих пор
постель не убрата?..
Боря (все так же негромко). Встать. (Гуревич остается погруженным в себя самого.
Всеобщая тишина.)
Боря (одним пальчиком приподымая подбородок Гуревича). Встать!!!
Гуревич тихонько подымается и — врасплох для
всех — с коротким выкриком — вонзает кулак в челюсть Бореньки.
Несколько секунд тишины, если не принимать в расчет Тамарочкина
взвизга. Боренька, не изменившись ни в чем,
хладнокровно, хватает Гуревича, подымает его в воздух и
со всею силою обрушивает об пол. С таким расчетом, чтобы тот боком угодил о
край железной кровати. Потом — два-три пинка в район печенки, просто из
пижонства.
Боря (к Тамарочке). Больному приготовить
сульфу, укол буду делать сам.
Прохоров. Что же поделаешь, Борис… Новичок… Бред
правдоискательства, чувство ложно понятой чести и прочие атавизмы…
Боря. А тебе бы лучше помолчать. Жопа.
Люди в белых халатах удаляются.
Прохоров. Алеха!
Алеха. Да, я тут.
Прохоров. Первую помощь всем пострадавшим от
налета!.. Стасик, подымайся, ничего страшного, они упиздюхали. Ничего экстраординарного.
Все лучшее — еще впереди. Сначала — к Гуревичу…
Прохоров и Алеха, со
слабой помощью Коли, втаскивают на кровать почти не
дышащего Гуревича, накрывают его одеялами, обсаживают.
Прохоров. Всем хороши эти люди, евреи. Но только вот
беда — жить они совсем не умеют. Ведь они его теперь вконец ухайдакают… это
точно. (Шепотом.) Гу-ре-вич…
Гуревич (немножко стонет, и говорить трудно).
Ничего… не ухайдакают… Я тоже… готовлю им… подарок…
Прохоров (в восторге от того, что Гуревич жив и мобилен). Первомайский подарок, это славно.
Только ведь сначала они тебе его сделают, минут через пять… Рассмешить тебя,
Гуревич, в ожидании маленькой пытки? За тебя расплатится мой верный наперсник,
Алеха. Ты знаешь, как он стал диссидентом? Сейчас расскажу. Ты ведь знаешь: в
каждом российском селении есть придурок… Какое же это русское селение, если в
нем ни одного придурка? На это селение смотрят, как на какую-нибудь Британию, в
которой до сих пор нет ни одной Конституции… Так вот: Алеха в Павлово-Посаде
ходил в таких задвинутых. На вокзальной площади что-нибудь подметет, поможет
погрузить… но была в нем пламенная страсть, и до сих пор осталась… Алеха
ведь у нас исполин по части физиогномизма, — ему стоит только взглянуть на
мордася — и он уже точно знал, где и в каком качестве служит вот этот ублюдок.
Безошибочным раздражителем вот что для него было: отутюженность и галстух. И
что он делал? — он ничего не делал, он незаметно приближался к своей жертве,
сжимая ноздрю — издали — и — вот то, что надо, уже висит на галстуке. Весь
город звал его диссидентом, их ошеломила безнаказанность и новизна борьбы
против существующего порядка вещей и субординации… Два месяца назад его
приволокли сюда.
Гуревич. Чудесно… Сколько я приглядывался к
нации… чего она хочет… именно такие сейчас ей нужны… без всех
остальных… она обойдется…
Прохоров. А четкость! четкость, Гуревич! Великий
Леонардо, ходят слухи, был не дурак по части баллистики. Но что он против
Алехи! Ал-ле-ха!
Алеха. Я все время тут.
Прохоров. Ну вот и отлично. А ты не находишь, Алеха,
что твоя метода борьбы с мировым злом… ну, несколько неаппетитна, что ли…
Мы все понимаем, дело в белых перчатках не делают… Но с чего ты решил, что
коль уж перчатки не кровавые, так они непременно должны быть в говне, соплях
или блевотине? Ты пореже читай левых… итальяшек всяких…
Алеха. Упаси Господь, я читаю только маршала Василевского…
и то говорят, что маршал ошибался, что надо было идти не с востока на запад, а
с запада на восток…
Прохоров (пробуя еще хоть чуть-чуть развеселить Гуревича перед пыткою). Современное диссидентство, в лице
Алехи, упускает из виду то, что во-первых надо выдирать с корнем — а уж потом
выдерется с тем же поганым корнем и все остальное, — надо менять наши улицы и
площадя: ну, посудите сами, у них Мост Любовных Вздохов, переулок Святой
Женевьевы, Бульвар Неясного Томления и все такое… а у нас — ну, перечислите
улицы своей округи, — душа зачахнет. Для начала надо так: Столичная — посередке,
конечно, параллельно — Юбилейная, в бюстиках и тополях. Все пересекает и все
затмевает Московская Особая. В испуге от ее красот от нее во все стороны
разбегаются: Перцовая, Имбирная, Стрелецкая, Донская Степная, Старорусская,
Полынная. Их, конечно, соединяют переулки: Десертные, Сухие, Полусухие,
Сладкие, Полусладкие. И какие через все это переброшены мосты: Белый Крепкий,
Розовый Крепленый — какая разница? — а у их подножия — отели: «Бенедиктин»,
«Шартрез» — высятся вдоль набережной — а под ними гуляют кавалеры и дамы,
кавалеры будут смотреть на дам и на облака, а дамы — на облака и на кавалеров.
А все вместе будут пускать пыль в глаза народам Европы. А в это время народы
Европы, отряхнув пыль…
Снова распахиваются двери палаты. Старший врач больницы Игорь Львович Ранинсон. За ним — Медбрат Боря,
со шприцем в руке. Шприц никого не удивляет — все рассматривают диковинный
чемодан в руках Ранинсона.
Боря. Вон туда (показывает Ранинсону в сторону
Xохули. Ранинсон — непроницаем. Xохуля
— тоже. Ранинсон, раскладывая свой ящик с
электрошнурами, брезгливо осматривает пациента. Пациент Xохуля
вообще не смотрит на доктора, у него своих мыслей довольно.)
Боря (приближаясь к постели Гуревича).
Ну-с… Прохоров, переверните больного, оголите ему ягодицу.
Гуревич. Я… сссам (со стоном переворачивается
на живот, Алеха и Прохоров ему
помогают).
Боря (без всякого злорадства, но и не без демонстрации
всесилия, стоит с вертикально поднятым шприцом, чуть-чуть им попрыскивая. Потом
наклоняется и всаживает укол). Накройте его.
Прохоров. Ему бы надо второе одеяло, температура
подскочит за ночь выше сорока, я ведь знаю…
Боря. Никаких одеял. Не положено. А если будет
слишком жарко — пусть гуляет, дышит… Если сумеет шевельнуть хоть одной
левой… Гуревич! Если ты вечером не загнешься от сульфазина, — прошу жаловать
ко мне на ужин. Вернее, на маевку. Слабость твоя, Наталья Алексеевна, сама
будет стол сервировать… Ну, как?
Гуревич (с большим трудом). Я… буду…
Боря (хохочет, но совсем упускает из виду, что с
одним пальцем на ноздре к нему приближается диссидент Алеха).
А мы сегодня — гостеприимны… Я — в особенности. Угостим тебя по-свойски,
инкрустируем тебя самоцветами…
Гуревич. Я же… я же… сказал, что буду…
Приду…
Алеха действительно, со знанием дела, выстреливает
правой ноздрей. Палата оглушается криком, никем в палате пока еще не слыханным:
дело в том, что доктор Ранинсон сделал свое
высоковольтное дело с бедолагой Xохулей.
Боря (хватая за горло диссидента Алеху). А с
тобой — с тобой потом… Знаешь, что, Алешенька, — Игорь Львович здесь… Как
только он уйдет — мы с тобой отсморкаемся, хорошо? (Носовым платком оттирая
галстук.)
Ранинсон (проходя через палату с диавольским
своим сундучкам, озирает больных: на всех физиономиях, кроме прохоровской и
алехиной, лежит печать вечности — но вовсе не той Вечности, которой мы все
ожидаем). С наступающим праздником международной солидарности трудящихся
всех вас, товарищи больные. Пойдемте со мной, Борис Анатольевич, вы мне нужны.
(Уходят.)
Прохоров (как только скрываются белые халаты,
повисает на шее Ахехи-Диссидента). Алеха! да ты же — гиперборей! Алкивиад!
смарагд! да ты же Мюрат, на белом коне вступающий на Арбат! Ты Фарабундо Марти!
Нет, русский народ не скудеет подвижниками, и никогда не оскудеет! Судите сами:
не успел окачуриться яснополянский граф — пожалуйста, уже в пеленках лежит
товарищ Кокинаки… и уже воскрылия у него за плечами! В 21-м году отдает концы
Александр Блок, — ничего не поделаешь, все мы смертны, даже Блок, — и что же?
Ровно через полтора года рождается Космодемьянская Зоя!.. Бессмертная!..
Гуревич (одобрительно приподымается на локте).
Совершенно верно, староста.
Алеха (окрыленный). Надо было и в Игоря
Львовича пальнуть чуток…
Прохоров. Ну ты, витязь, даешь..! Вот это было бы
излишне… Не будем усложнять сужет происходящей драмы… мелкими побочными
интригами… Правильно я говорю, Гуревич?.. Человечество больше не нуждается в
дюдюктивностях, человечеству дурно от острых фабул…
Гуревич. Еще как дурно… Да еще — зачем затевать
эти фабулы с ними? Ведь… их же, в сущности, нет… Мы же психи… а эти,
фантасмагории, в белом, являются нам временами… Тошнит, конечно, но что же
делать? Ну, являются… ну, исчезают… ставят из себя полнокровных
жизнелюбцев…
Прохоров. Верно, верно, и Боря с Тамарочкой хохочут
и обжимаются, чтоб нас уверить в своей всамделишности… что они вовсе не наши
химеры и бреды, — а взаправдашние…
Гуревич. Поди-ка ко мне. Прохоров… к вопросу о
химерах… Вот это вот (показывая на укол) — это долго будет болеть?
Прохоров. Болеть? ха-ха. «Болеть» — не то слово.
Начнется у тебя через час-полтора. А дня через три-четыре ты, пожалуй, сможешь
передвигать свои ножки. Ничего, Гуревич, рассосется… Я тебя развлеку, как
сумею: буду петь тебе детские песенки товарища Раухвергера… или там Оскара
Фельцмана, Френкеля, Льва Книппера и Даниила Покрасс… короче, все, что на
слова Симеона Лазаревича Шульмана, Инны Гофф и Соломона Фогельсона…
Гуревич. Прохоров… умоляю…
Прохоров. И не умоляй, Гуревич… Мы с Алехой на
руках оттащим тебя к цветному телевизору. Евгений Иосифович Габрилович, Алексей
Яковлевич Каплер, Хейфиц и Ромм, Эрмлер, Столпер и Файнциммер. Суламифь Моисеевна
Цыбульник. Одним словом, боли в тазобедренном суставе у тебя поубавятся. А если
не поубавятся — к твоим услугам Волькенштейн, Кригер, Гребнер, Крепс — всем
хорош парень, но зачем он начал работать в соавторстве с Гендельштейном?..
Гуревич. А скажи, Прохоров, есть какое-нибудь, от
этого укола «сульфы», в самом деле облегчающее средство? Кроме Файициммера и Суламифи
Моисеевны Цыбульник?
Прохоров. Ничего нет проще… Хороший стопарь
водяры. А чистый спирт — и того лучше… (Шепчет на ухо Гуревичу нечто.)
Гуревич. И это — точно?
Прохоров. Во всяком случае, Натали сегодня заменяет
и дежурную хозяйку. Все ключи у нее, Гуревич. Она их не доверяет даже своему
бэль-ами, Бореньке Мордовороту…
Гуревич (цепенеет, пробует встать). Вот оно
что… (И снова цепенеет от такой неслыханности.) У меня есть мысль.
Прохоров. Я догадываюсь, что это за мысль.
Гуревич. Нет-нет, гораздо дерзновеннее, чем ты
думаешь… Я их взорву сегодня ночью!
За дверью голос медсестрички Люси: «Мальчики,
на укольчики!» «Мальчики! в процедурный кабинет, на укольчики!» В 3-й палате
никто не внемлет. Один только Гуревич делает пробные
шаги.
Гуревич (еще шепчет что-то Прохорову. Потом).
Так я вернусь. Минут через пятнадцать,
Увенчанный или увечный. Все равно.
Прохоров. Браво! да ты поэт, Гуревич!
Гуревич.
Еще бы! пожелай удачи… Буду
Иль на щите и с фонарем под глазом
фьолетовым, но… но всего скорей,
И со щитом. И — и без фонарей.
Занавес
Третий акт
Лирическое интермецио. Процедурный кабинет. Натали,
сидя в пухлом кресле, кропает какие-то бумаги. В соседнем, аминазиновом, кабинете
— его отделяет от процедурного какое-то подобие ширмы — молчаливая очередь за
уколами. И голос оттуда — исключительно Тамарочкин. И
голос — примерно такой: «Ну, сколько я давала тебе в жопу уколов! — а ты все
дурак и дурак!.. Следующий!! Больно? Уж так я тебе и поверила! уж не пизди маманя!..
А ты — чего пристал ко мне со своим аспирином? Фон-барон какой! Аспирин ему
понадобился! Тихонечко и так подохнешь! без всякого аспирина. Кому ты вообще
нужен, разъебай?.. Следующий!..»
Натали настолько с этим свыклась, что не
морщится, да и не слушает. Она вся в своих отчетных писульках. Стук в дверь.
Гуревич (устало). Натали?..
Натали. Я так и знала, ты придешь, Гуревич. Но — что
с тобой?..
Гуревич.
Немножечко побит.
Но — снова Тасс у ног Элеоноры!..
Натали.
А почему хромает этот Тасс?
Гуревич.
Неужто непонятно?.. Твой болван
Мордоворот совсем и не забыл…
Как только ты вошла в покой приемной,
Я сразу ведь заметил, что он сразу
Заметил, что…
Натали.
Какой болван? Какой Мордоворот?
При чем тут Борька? Что тебе сказали?
Как много можно наплести придурку
Всего за два часа!.. Гуревич, милый,
Иди сюда, дурашка…
И наконец, объятия. С оглядкой на входную дверь.
Натали.
Ты сколько лет здесь не был, охламон?
Гуревич.
Ты знаешь ведь, как измеряют время
И я, и мне чумоподобные…
(Нежно.) Наталья…
Натали.
Ну, что, глупыш?.. Тебя и не узнать.
Сознайся, ты ведь пил по страшной силе…
Гуревич.
Да нет же… так… слегка… по временам…
Натали.
А ручки, Лева, отчего дрожат?
Гуревич.
О милая, как ты не понимаешь?!
Рука дрожит — и пусть ее дрожит.
Причем же здесь водяра? Дрожь в руках
Бывает от бездомности души,
(тычет себя в грудь)
От вдохновенности, недоеданья, гнева
И утомленья сердца,
Роковых предчувствий.
От гибельных страстей, алканной встречи
(Натали чуть улыбается)
И от любви к отчизне, наконец.
Да нет, не «наконец»! Всего важнее —
Присутствие такого божества,
Где ямочка, и бюст, и…
Натали (закрывает ему рот ладошкой). Ну,
понес, балаболка, понес… Дай-ка лучше я тебе немножко глюкозы волью… Ты же
весь иссох, почернел…
Гуревич. Не по тебе ли, Натали?
Натали. Ха-ха! Так я тебе и поверила. (Встает, из
правого кармана халатика достает связку ключей, открывает шкап. Долго возится с
ампулами, пробирками, шприцами. Гуревич, кусая ногти по
обыкновению, не отрывает взгляда ни от ключей, ни от колдовских телодвижений Натали.)
Гуревич. Вот пишут: у маленькой морской амфиоды
глаза занимают почти одну треть всего ее тела. У тебя примерно то же самое…
Но две остальные трети меня сегодня почему-то больше треволнуют. Да еще эта победоносная
заколка в волосах.
Ты — чистая, как прибыль. Как роса
На лепестках чего-то там такого.
Как…
Натали. Помолчал бы уж… (Подходит к нему со
шприцом.) Не бойся, Лев, я сделаю совсем-совсем не больно, ты даже не
заметишь.
Начинает процедуру, глюкоза потихоньку вливается. Она и он смотрят
друг на дружку.
Голос Тамарочки (по ту сторону ширмы). Ну
чего, чего ты орешь, как резаный? Перед тобой — колола человека, — так ему хоть
бы хуй по деревне… Следующий! Чего-чего? Какую еще наволочку сменить?
Заебешься пыль глотать, братишка… Ты! хуй неумытый! Видел у пищеблока кучу
отходов? так вот завтра мы таких умников, как ты, закопаем туда и вывезем на
грузовиках… Следующий!
Натали. Ты о чем задумался, Гуревич? Ты ее не
слушай, ты смотри на меня.
Гуревич. Так я так и делаю. Только я подумал: как
все-таки стремглав мельчает человечество. От блистательной царицы Тамар — до
этой вот Тамарочки. От Франсиско Гойи — до его соплеменника и тезки генерала
Франко. От Гая Юлия Цезаря — к Цезарю Кюи, — а от него уж совсем — к Цезарю Солодарю.
От гуманиста Короленко — до прокурора Крыленко. Да и что Короленко? — если от
Иммануила Канта — до «Степного музыканта». А от Витуса Беринга — к Герману
Герингу. А от псалмопевца Давида — к Давиду Тухманову. А от…
Натали (на ту же иглу накручивает какую-то новую
хреновину и продолжает вливать еще что-то). А ты-то, Лев, ты — лучше
прежних Львов? Как ты считаешь?..
Гуревич. Не лучше, но иначе прежних Львов. Со мной
была история — вот какая: мы, ну чуть-чуть подвыпивши, стояли на морозе и ожидали
— Бог весть, чего мы ожидали, да и не в этом дело. Главное: у всех троих моих
случайных друзей струился пар изо рта — да еще бы, при таком-то морозе! А у
меня вот — нет. И они это заметили. Они спросили: «Почему такой мороз, а у тебя
пар не идет ниоткуда? Ну-ка, еще раз, выдохни!» Я выдохнул — опять никакого
пару. Все трое сказали: «Тут что-то не то, надо сообщить куда следует».
Натали (прыскает). И сообщили?
Гуревич. Еще как сообщили. Меня тут же вызвали в
какой-то здравпункт или диспансер. И задали только один вопрос: «По какой
причине у вас пар?» Я им говорю: «Да ведь как раз пара-то у меня и нет». А они:
«Нет-нет. Отвечайте на вопрос: на каком основании у вас пар..?» Если б такой
вопрос задали, допустим, Рене Декарту, он просто бы обрушился в русские сугробы
и ничего не сказал бы. А я — сказал: отвезите меня в 126-е отделение милиции. У
меня есть кое-что сообщить им о Корнелии Сулле. И меня повезли…
Натали. Ты прямо так и брякнул про Суллу? И они
чего-нибудь поняли?..
Гуревич. Ничего не поняли, но привезли в 126-е.
Спросили: «Вы Гуревич?» — «Да, — говорю, — Гуревич.
Я здесь по подозренью в суперменстве.
Вы правы до каких-то степеней:
Да, да. Сверхчеловек я, и ничто
Сверхчеловеческое мне не чуждо.
Как Бонапарт, я не умею плавать.
Я не расчесываюсь, как Бетховен,
И языков не знаю, как Чапай.
Я малопродуктивен, как Веспуччи
Или Коперник: сорок-сорок восемь
Страниц за весь свой агромадный век.
Я, как святой Антоний Падуанский,
По месяцам не мою ног. И не стригу
Ногтей, как Гельдерлин, поэт германский.
По нескольку недель — да нет же — лет
Рубашек не меняю, как вот эта
Эрцгерцогиня Изабелла, мать ети,
Жена Альбрехта Австрийского. Но
Она то совершила по обету:
До полного Ост-Индского триумфа.
И я не стану переодеваться
И тоже по обету: не напялю
Ни рубашонки до тех пор, пока
Последний антибольшевик на Запад
Не умыльнет и не очистит воздух!
Итак, сродни я всем великим. Но,
В отличье от Филиппа номер два
Гишпанского, — чесоткой не владею.
Да, это правда. (Со вздохом.) Но имею вшей,
Которыми в достатке оделен был
Корнелий Сулла, повелитель Рима.
Могу я быть свободен?..»
«Можете, — мне сказали, — конечно, можете. Сейчас мы вас отвезем домой на
собственной машине…» И привезли сюда.
Натали. А как же шпиль горкома комсомола?
Гуревич. Ну… это я для отвода глаз… и чтобы тебе
там, в приемной, не было так грустно.
Натали. Слушай, Лев, ты выпить немножко хочешь?
Только — тссс!
Гуревич.
О Натали! Всем существом взыскую!
Для воскрешенья. Не для куражу.
Пока Натали что-то наливает и разбавляет
водой из-под крана, из-за ширмы продолжается: «Перебзди, приятель, ничего
страшного!.. Будь мужчиной, пиздюк малосольный!.. Следующий!.. А штанов-то,
штанов сколько на себя нацепил! ведь все мудя сопреют и отвалятся!..
Давай-давай! А ты — отьебись, не мешай работать… Следующий… Ничего,
старина, у тебя все идет на поправку, походишь вот так, в раскорячку еще
недельки две и — хуй на ны! — от нас до морга всего триста метров!..
Следующий!..»
Натали подносит стакан. Гуревич
медленно тянет — потом благодарно приникает губами к руке Натали.
Гуревич.
Она имеет грубую психею.
Так Гераклит Эфесский говорил.
Натали. Это ты о ком?
Гуревич. Да я все об этой Тамарочке, сестре
милосердия. Ты заметила, как дурнеют в русском народе нравственные принсипы.
Даже в прибаутках. Прежде, когда посреди разговора наступала внезапная тишина,
— русский мужик говорил обычно: «Тихий ангел пролетел»… А теперь, в этом же
случае: «Где-то милиционер издох!..» «Гром не прогремит — мужик не перекрестится»,
вот как было раньше. А сейчас: «Пока жареный петух в жопу не клюнет…» Или
помнишь? — «Любви все возрасты покорны». А теперь всего-навсего: «Хуй
ровесников не ищет». Хо-хо. Или, вот еще: ведь как было трогательно: «Для
милого семь верст — не околица». А слушай, как теперь: «Для бешеного кобеля —
сто килуометров не круг». (Натали смеется.)
А это вот — еще чище. Старая русская пословица: «Не плюй в колодец — пригодится
воды напиться» — она преобразилась вот каким манером: «Не ссы в компот — там
повар ноги моет».
Натали смеется уже так, что раздвигается
ширма и сквозь нее просовывается физиономия сестры милосердия Тамарочки.
Тамарочка. Ого! Что ни день, то новый кавалер у
Натальи Алексеевны! А сегодня — краше всех прежних. И жидяра, и псих — два
угодья в нем.
Натали (смиряя бунтующего Гуревича, — строго к
Тамарочке). После смены, Тамара Макаровна, мы с вами побеседуем. А сейчас у
меня дела…
Тамарочка скрывается и там возобновляется
все прежнее: «Как же! Снотворного ему подай — получишь ты от хуя уши…
Перестань дрожать! и попробуй только пискни, разъебай!..» И пр.
Натали. Лева, милый, успокойся (целует его,
целует) — еще не то будет, вот увидишь. И все равно не надо бесноваться.
Здесь, в этом доме, пациенты, а их все-таки большинство, не имеют права
оскорблением отвечать на оскорбление. И уж — Боже упаси — ударом на удар. Здесь
даже плакать нельзя, ты знаешь? Заколют, задушат нейролептиками, за один только
плач… Тебе приходилось, Лев, хоть когда-нибудь поплакать?
Гуревич. Хо! Бывало время — я этим зарабатывал на
жизнь.
Натали. Слезами зарабатывал на жизнь? Ничего не
понимаю.
Гуревич. А очень даже просто. В студенческие годы,
например… — ой, не могу, опять приступаю к ямбам.
Ты знаешь, Натали, как я ревел?
Совсем ни от чего. А по заказу.
Все вызнали, что это я могу.
Мне скажут, например: «Реви, Гуревич! —
Среди вакхических и прочих дел:
Реви, Гуревич, в тридцать три ручья».
И я реву. А за ручей — полтинник.
И ты — ты понимаешь, Натали?-
В любой момент! По всякому заказу!
И слезы — подлинные! И с надрывом.
Я, громкий отрок, не подозревал,
Что есть людское, жидовское горе.
И горе титаническое. Так что
Об остальных слезах — не говорю…
Натали. И знаешь, что еще, Гуревич: пятистопными
ямбами говорить избегай — с врачами особенно — сочтут за издевательство над
ними. Начнут лечение сульфазином или чем-нибудь еще похлеще… Ну, пожалуста…
ради меня… не надо…
Гуревич. Боже! Так зачем же я здесь?! — вот я чего
не понимаю. Да и остальные пациенты — тоже — зачем?
Они же все нормальны, ваши люди,
Головоногие моллюски, дети,
Они чуточек впали в забытье.
Никто из них себя не воображает
Ни лампочкой в сто ватт, ни тротуаром,
Ни оттепелью в первых числах марта,
Ни муэдзином, ни Пизанской башней
И ни поправкой Джексона-Фульбрайта
К решениям Конгресса. И ни даже
Кометой Швассман-Вахмана-один.
Зачем я здесь, коли здоров, как бык?
Натали.
Послушай-ка, Фульбрайт, ты жив пока,
Пока что не болеешь, — а потом?.. —
Чего ж тут непонятного, Гуревич?
Бациллы, вирусы — все на тебя глядят
И, морщась, отворачиваются.
Гуревич. Браво.
Полна чудес могучая природа
Как говорил товарищ Берендей.
Но только я отлично обошелся бы и без вас. Кроме тебя, конечно, Натали. Ведь
посуди сама: я сам себе роскошный лазарет, я сам себе — укол пирацетама в попу.
Я сам себе — легавый, да и свисток в зубах его — я тоже. Я и пожар, но я же и
брандмейстер.
Натали. Гуревич, милый, ты все-таки немножко
опустился…
Гуревич. Что это значит? Ну, допустим. Но в
сравнении с тем, сколько я прожил и сколько протек, — как мало я опустился!
Наша великая национальная река Волга течет 3700 км, чтоб опуститься при этом
всего на 221 метр. Брокгауз. Я — весь в нее. Только я немножко не доглядел — и
невзначай испепелил в себе кучу разных разностей. А вовсе не опустился. Каждое
тело, даже небесное тело (значительно оглядывает всю Натали) — так вот,
даже небесное тело имеет свои собственные вихри. Рене Декарт. А я — сколько я
истребил в себе собственных вихрей, сколько чистых и кротких порывов? Сколько
сжег в себе орлеанских дев, сколько попридушил бледнеющих дездемон?! А сколько
утопил в себе Муму и Чапаев!..
Натали. Какой ты экстренный, однако, баламут!
Гуревич. Не экстренный. Я просто — интенсивный.
И я сегодня… да почти сейчас…
Не опускаться — падать начинаю.
Я нынче ночью разорву в клочки
Трагедию, где под запретом ямбы.
Короче, я взрываю этот дом!
Тем более — я ведь совсем и забыл. — Сегодня же ночью с 30 апреля на 1 мая.
Ночь Вальпургии, сестры Святого Ведекинда. А эта ночь, с конца восьмого века
начиная, всегда знаменовалась чем-нибудь устрашающим и чудодейственным. И с
участием Сатаны. Не знаю, состоится ли сегодня шабаш, но что-нибудь да
состоится!..
Натали. Ты уж, Левушка, меня не пугай — мне сегодня
дежурить всю ночь.
Гуревич. С любезным другом Боренькой на пару? С
Мордоворотом?
Натали.
Да, представь себе.
С любезным другом. И с чистейшим спиртом.
И с тортами — я делала сама, —
И с песнями Иосифа Кобзона.
Вот так-то вот, экс-миленький экс-мой!
Гуревич. Не помню точно, в какой державе, Натали, за
такие шуточки даму бьют по заду букетом голубых левкоев… Но я, если хочешь,
лучше тебя воспою — в манере Николая Некрасова, конечно.
Натали. Давай, воспевай, глупыш.
Гуревич. Под Николая Некрасова!
Роман сказал: глазастая!
Демьян сказал: сисястая!
Лука сказал: сойдет.
И попочка добротная, —
Сказали братья Губины
Иван и Митродор.
Старик Пахом потужился
И молвил, в землю глядючи:
Далась вам эта попочка!
Была б душа хорошая.
А Пров сказал: Хо-хо!
Натали аплодирует.
Гуревич. А, между прочим, ты знаешь, Натали, каким
веселым и точным образом определял Некрасов степень привлекательности русской бабы?
Вот как он определял: количеством тех, которые не прочь бы ее ущипнуть. А я бы
сейчас тебя — так охотно ущипнул бы…
Натали. Ну, так и ущипни, пожалуйста. Только не
говори пошлостей. И тихонечко, дурачок.
Гуревич. Какие ж это пошлости? Когда человек хочет
убедиться, что он уже не спит, а проснулся, — он, пошляк, должен ущипнуть…
Натали. Конечно, должен ущипнуть. Но ведь себя. А не
стоящую вплотную даму…
Гуревич. Какая разница?.. Ах, ты стоишь вплотную…
Мучительница Натали… Когда ты, просто так, зыблешь талией, — я не могу, мне хочется
так охватить тебя сзади, чтоб у тебя спереди посыпались искры…
Натали. Фи, балбес. Так возьми — и охвати!..
Гуревич (так и делает. Натали
с запрокинутой головой. Нескончаемое лобзание). О Натали! Дай дух
перевести!.. Я очень даже помню — три года назад ты была в таком актуальном
платьице… И зачем только меня поперло в эти Куэнь-Луни? …Я стал философом.
Я вообразил, что черная похоть перестала быть, наконец, моей жизненной
доминантою… Теперь я знаю доподлинно: нет черной похоти! нет черного греха!
Один только жребий человеческий бывает черен!
Натали. Почему это, Гуревич, ты так много пьешь, а
все-все знаешь?..
Гуревич. Натали!..
Натали. Я слушаю тебя, дурашка… Ну, что тебе еще,
несмышленыш?..
Гуревич. Натали…
Неистово ее обнимает и впивается в нее. Тем временем руки его — от
страстей, разумеется, — конвульсивно блуждают по Натальиным бедрам и лонным
сочленениям. Зрителю видно, как связка ключей с желтою цепочкою — переходит из
кармашка белого халатика Натали — в больничную робу Гуревича. А поцелуй все длится.
Натали (чуть позже). Я по тебе соскучилась,
Гуревич… (Лукаво.) А как твоя Люси?
Гуревич. Я от нее убег, Наталья. И что такое, в
сущности, — Люси? Я говорил ей: «Не родись сварливой». Она мне: «Проваливай,
несчастный триумвир!» Почему «триумвир», до сих пор не знаю. А потом, уже мне в
догонку и вслед: «Поганым будет твой конец, Гуревич! сопьешься с крута, как
Коллонтай в Стокгольме! Умрешь под забором, как Клим Ворошилов!»
Натали (смеется).
А что сначала?
Гуревич.
Ну, что сначала? И не вспоминай.
О Натали! она меня дразнила.
Я с неохотой на нее возлег.
Так на осеннее и скошенное поле
Ложится луч прохладного светила.
Так на тяжелое раздумие чело
Ложится. Тьфу! — раздумье на чело…
Брось о Люси… Так, говоришь — скучала?
А речь об этой плюшке завела,
Чтоб легализовать Мордоворота?
Натали.
Опять! Ну, как тебе не стыдно, Лев?
Гуревич.
Нет, я начитанный, ты в этом убедилась.
Так вот, сегодня, первомайской ночью
Я к вам зайду… грамм 200 пропустить…
Не дуриком. И не без приглашенья:
Твой Боренька меня позвал, и я
Сказал, что буду. Головой кивнул.
Натали.
Но ты ведь — представляешь?!
Гуревич.
Представляю.
Нашел с кем дон-хуанствовать, стервец!
Мордоворот и ты — невыносимо.
О, этот Боров нынче же, к рассвету,
Услышит Командоровы шаги!..
Натали.
Гуревич, милый, ты с ума сошел…
Гуревич.
Пока — нисколько. Впрочем, как ты хочешь:
Как небосклон, я буду меркнуть, меркнуть,
Коль ты попросишь…
(подумав)
…Если и попросишь —
Я буду пламенеть, как небосклон!
Пока что я с ума еще не сбрендил, —
А в пятом акте — будем посмотреть…
Наталья, милая…
Натали.
Что, дуралей?
Гуревич.
Будь на тебе хоть сорок тысяч платьев,
Будь только крестик промежду грудей
И больше ничего, — я все равно…
Натали (в который уже раз ладошкой зажимая ему
рот. Нежно). А! ты и это помнишь, противный!..
Кто-то прокашливается за дверью.
Гуревич. Антильская жемчужина… Королева обеих
Сицилий… Неужто тебе приходится спать на этом дырявом диванчике?..
Натали. Что же делать, Лев? Если уж ночное
дежурство…
Гуревич.
И ты… ты спишь на этой вот тахте!
Ты, Натали! Которую с тахты
На музыку переложить бы надо!..
Натали. Застрекотал опять, застрекотал…
За дверью снова покашливание.
Гуревич. «Самцы большинства прямокрылых способны
стрекотать, тогда как самки лишены этой способности». Учебник общей энтомологии.
(Снова тянутся друг к другу.)
Прохоров (показывается в дверях с ведром и
шваброю). Все процедуры… процеду-уры… (Обменивается взглядом с Гуревичем. Во взгляде у Прохорова:
«Ну, как?» У Гуревича: «Все путем».) Наталья Алексеевна,
наш новый пациент, вопреки всему, крепчает час от часу. А я только что проходил
— у дверей хозотдела линолеум у нас запущен — спасу нет. А новичок… Ну, чтоб
не забывался, куда попал, — пусть там повкалывает с полчаса. А я — пронаблюдаю…
Гуревич. Ну, что ж… (В последний раз взглянув
на Натали, с ведром и шваброю удаляется, стратегически покусывая губы.)
Прохоров.
Все честь по чести. Я на то поставлен.
Ты, Алексеевна, опекай его.
Он — с припиздью. Но это ничего.
Занавес
Четвертый акт
Снова третья палата, но слишком слабо заселена: одни еще не
вернулись с ужина, другие — с аминазиновых уколов. Комсорг Пашка
Еремин все под той же простыней, в ожидании все того же трибунала.
Старик Xохуля, после электрошока, — недвижим, и мало кого
занимает, дышит он или уже нет. Витя спит,
контр-адмирал тоже. Стасик онемел посреди палаты с
выброшенной в эсэсовском приветствии рукой. Тишина. Говорит только дедушка Вова с пунцовым кончиком носа.
Вова. Фу ты, а в деревне-то сейчас славно! Утром,
как просыпаешься, первым делом снимаешь с себя сапоги, солнышко заглядывает в
твои глаза, а ты ему в глаза не заглядываешь… стыдно… и выходишь на
крыльцо. А птички-пташки-соловушки так и заливаются: фирли-тю-тю-фирли,
чик-чирик, ку-ку, кукареку, кудах-тах-тах. Рай поднебесный. И вот, надеваешь
телогрейку, берешь с собой документы, и вот так, в чем мать родила, идешь в
степь, стрелять окуней… Идешь убогий, босой и с волосами. А без волос нельзя,
с волосами думать легче… И когда идешь — целуешь все одуванчики, что тебе попадаются
на пути. А одуванчики целуют тебя в расстегнутую гимнастерку, такую выцветшую,
видавшую виды, прошедшую с тобой от Берлина до Техаса…
В палату тихо-тихо заходят, взявшись за руки, Сережа
Клейнмихель и Коля. Потирают на попах свои
уколы, обсаживают Вову, слушают.
Вова. И вот так идешь… ветры дуют поперек…
Сверху-голубо, снизу — майские росы-изумруды… А впереди — что-то черненькое
белеется… Думаешь: может, просто куст боярышника?…да нет. Можно быть,
армянин?.. Да нет, откуда в хвощах может появиться армянин? А ведь это,
оказывается, мой внучок, Сергунчик, ему еще только четыре годика, волосики на
спине только начали расти, — а он уже все различает; каждую травинку от каждой
былинки, и каждую пичужку изучает по внутренностям…
Коля. А я вот ничего не сумею отличить. Я все время
в палате. Липу от клена я еще смогу отличить. А вот уж клен от липы…
Стасик (снова дует по палате из угла в угол).
Да! ничего на свете нету важнее! спасение дерев! Придет оккупант — а где наша
интимная защита? Интимная защита ученого партизана! А в чем она заключается? —
а вот в чем: ученый партизан посиживает и похаживает, покуривает и посвистывает.
И наводит ужас на прекрасную Клару!
Вова. А мой сосед Николай Семенович…
Стасик (неудержимо). Господь создал свет, да,
да! А твой Николай Семеныч отделил свет от тьмы. А вот уж тьму никто не может
отделить ни от чего другого. И потому нам не дают ничего подлинного и
интимного! перловой каши, например, с творогом, с изюмом, с гавайским ромом…
Коля. И с вермутом…
Стасик. Нет, без вермута. Причем здесь вермут?! И до
каких пор меня будут прерывать? делать торными тропы нечестивых? Когда,
наконец, закончится сползание к ядерной катастрофе? Почему Божество медлит с
воздаянием? И вообще — когда эти поляки перестанут нам мозга ебать?! Ведь жизнь
и без того — так коротка…
Вова. А ты посади, Стас, какой-нибудь цветочек,
легче будет…
Стасик. Хо-хо! нашел кому советовать! Да ты поди,
взгляни в мою оранжерею. Жизнь коротка, — а как посмотришь на мою оранжерею —
так она будет у тебя еще короче, твоя жизнь! Твои былинки и лютики — ну их, они
повсюду. А у меня вот что есть — сам вывел этот сорт и наблюдал за прозябанием.
Называется он: «Пузанчик-самовздутыш-дармоед» с вогнутыми листьями. И ведь как
цветет! — хоть стреляй в воздух из револьвера. Так цветет — что хоть стреляй из
револьвера в первого проходящего!.. А еще — а еще, если хотите, «Стервоза
неизгладимая» — это потому, что с началом цветения ходит во всем исподнем! «Лахудра
пригожая вдумчивая» — лучшие ее махровые сорта: «Мама, я больше не могу»,
«Сихотэ-Алинь» и «Фу-ты ну-ты». «Обормотик желтый!» «Нытик двулетний!» Это уже
для тех, кого выносят ногами вперед. «Мымра краснознаменная!» «Чапай лохматый!»
«Хуеплетик недолговечный!» Все, что душе угодно…
Вова. И все это ты имел в своем саду, браток?
Стасик. Как то есть имел? До сих пор имею! Что,
Вова, нужно тебе для твоих панталон?..
Вова. Нету у меня панталон…
Стасик. Ну, нет, так будут… И ты, конечно,
захочешь оторочить верх панталон чем-нибудь багряным. Приходи в мой сад — и все
твое. «Презумпция жеманная», она же «Зиночка сдобная пальпированная» — да и как
Зиночке не быть пальпированной, если она такая сдобная! «Мудозвончики смекалистые!»
«ОБХ-ЭС ненаглядный!» «Гольфштрим чечено-ингушский!» «Пленум придурковатый!» —
его так назвали за его дымчатые вуали, невзначай и совсем не остроумно. «Дважды
орденоносная игуменья незамысловатая», лучшие ее разновидности: «Капельмейстер
Штуцман», «Ухо-горло-нос», «Неувядаемая Розмари» и «Зацелуй меня до смерти».
«Генсек бульбоносный!», пурпуровидные его сорта зовутся по-всякому: «Любовь не
умеет шутить», «Гром победы, раздавайся», «Крейсер Варяг» и «Сиськи набок». А если…
Вова. А синенькие у тебя есть? Я, если выйду в поле
по росе, по большим праздникам, — все смотрю: нет ли синеньких…
Стасик. Ну, как не быть синеньким! Чтоб у меня — да
не было синеньких! Вот — носопырочки одухотворенные, носопырочки расквашенные,
синекудрые слюнявчики «Гутен-морген»! «Занзибар опизденевший» — выбирай сорта:
«Лосиноостровская», «Яуза», «Северянин», «Иней серебристый», «Хау-ду-ю-ду»,
«Уйди без слез и навсегда»…
Стасик, на словах «без слез и навсегда»,
снова деревенеет у окна палаты, с выкинутым вертикально вверх кулаком «Рот
Фронт».
Вова. Д-да… хорошие цветочки… А я ведь помню тяжелые
времена… когда все цветочки исчезли из помину… и плохие и хорошие… кругом
нашей деревни одни только эскарпы и янычары, траншеи, каски, руки, ноги — над
Москвой только царь-пушки гремели, и царь-колокола… Но встал генерал армии
Андрей Власов, а за ним диктор всесоюзного радио Юрий Левитан, — и они вдвоем
отогнали от столицы полчища озверелых заокеанских орд. И снова расцвели
медуницы…
Все глядят на Вовин носик. У Коли опять чего-то
текет, Вова бережно утирает. Почти никто не замечает,
как староста Прохоров то вторгается в помещение,
взглядывает на часы — ему одному во всей палате дозволено носить часы, — то
снова исчезает из помещения. Музыка при этом — тревожнее всех тревожных.
Коля. Так ведь и осенью в деревне хорошо… Ведь
правда, Вова?
Вова. Осенью немножко хуже, с потолка капает…
Сидишь на голом полу, а сверху кап-кап, кап-кап, а мышки так и бегают по полу:
шур-мур, шур-мур, бывает, кого-нибудь из них пожалеешь, ухватишь и спрячешь под
мышку, чтоб обсохли-обогрелись. А напротив — висят два портрета, я их обоих люблю,
только вот не знаю, у кого из них глаза грустнее: Лермонтов-гусар и товарищ
Пельше… Лермонтов — он ведь такой молодой, ничего не понимает, он мне
говорит: иди, Вова, в город Череповец, там тебе дадут бесплатные ботинки. А я
ему говорю: А зачем мне ботинки? Череповец — он у-у-у как далеко… Получу я
ботинки в Череповце — а куда я дальше пойду в ботинках? нет, я уж лучше без
ботинок… А товарищ Пельше тихо мне говорит, под капель, — «Может, это мы
виноваты в твоей печали, Вова?» — А я говорю: нет, никто не виновен в моей
печали. А туг еще теленочек за перегородкой — чертыхается и просить чего-то
начинает, — а я его век не кормил, и откуда он взялся, этот теленочек, у меня и
коровки-то никогда не бывало. Надо бы спросить у внука Сергунчика — так и его
куда-то ветром унесло. И всех куда-то ветром уносит… Я уже с вечера поставил
у крыльца миску с гречневой кашей — для ежиков. Сумерки опускаются. Вот уже и
миска загремела — значит, пришли все-таки ежики, с обыском… Листья кружатся в
воздухе, кружатся и — садятся на скамью… Некоторые еще взовьются — и опять садятся
на скамью. И цветочки на зиму — все попересажены… А ветер все гонит облака,
все гонит — на север, на северо-восток, на север, на северо-восток. Не знаю,
кто из них возвращается. А над головою все чаще: кап-кап-кап, и ветер все
сильнее: деревья начинают скрипеть и пропадатъ, рушатся и гибнут, без суда и
следствия. Вот уже и птички полетели, как головы с плеч…
Коля. Как хорошо… А у нас в деревне — в апреле тоже
тридцать дней или дня три-четыре накинули?
Вова. Да нет пока…
Коля. Ну, вот и зря… Надо бы немножко накинуть…
У нас все должно быть покрупнее, чем у них… Они играют на пятиструнной
гитаре, а у нас своя, исконная, семиструнная… Байкал, телебашня, Каспийское
озеро… А тут получается обидно: и у них в апреле тридцать дней, и у нас
тридцать. (Пускает слюну. Вова вытирает.) А
равняться на Европу, как мне кажется, — это значит безнадежно отставать от
нее… Конечно, мы не ищем для себя односторонних преимуществ, но никогда и не
допустим, чтобы…
Прохоров (врывается в палату с озаренным лицам)
Обход! Обход! (Но странно: вместо привычного «Всем встать!» — староста
отдает приказ ни на что не похожий.) Немедленно лечь на пол! Всем! Мордами
вниз! Кто шевельнет глазами туда-сюда — стреляю из всех Лепажевых стволов!
Стас, прекрати свои ротфронты! (Подходит к Стасику, но рука его
кататонически не выходит из состояния Рот-Фронт.) Ну ладно, отвернись
только к стенке, но пасаран, пассионарий! вессеремус!
Гуревич (входит с помойным ведром, поверх ведра
накинута холщовая мокрая тряпка. Швабру оставляет у входа. Подойдя к своей тумбочке,
второпях снимает тряпку, из ведра достает почти ведерной емкости бутыль и
устанавливает ее, прикрыв тряпьем. Глубочайший выдох). Ну вот. Теперь как
будто бы виктория!
Алеха (с порога). Всем подняться и отряхнуться!
Обход закончен!
Прохоров. Всем лечь по своим постелям. Замечайте,
психи: обходы становятся все короче. Значит, скоро они совсем прекратятся.
Вставайте, вставайте, — и по постелькам… Так, так… А что вы тут делали? —
пока високосные люди нашей планеты достигали невозможного — чем в это время занимались
вы, летаргический народ?..
Вова. Нам Стасик говорил о своих цветочках… Он их
сам выращивает…
Прохоров. Эка важность! Цветочки — они внутри нас.
Ты согласишься со мной, Гуревич, ну, чего стоят цветочки, которые снаружи?
Гуревич. Мне скорее надо пропустить, Прохоров, а уж
потом… И без этого внутри нас много цветочков: циститы в почках, циррозы в
печени, от края до края инфлюэнцы и рюматизмы, миокарды в сердце, абстиненции с
головы до ног… В глазах — протуберанцы…
Прохоров. Налей шестьдесят пять граммов, Гуревич, и
скорее опрокинь. Потом поговорим о цветочках. Ал-леха!
Алеха. Я здесь…
Прохоров. Немедленно: стакан холодной воды. У Хохули
в чемодане — лимоны, вытаскивай их все…
Алеха. Все..?!
Прохоров. Все, мать твою ебп!
Гуревич в сущности начинает Вальпургиеву
ночь. Наливает рюмаху. Внюхивается, до отказа морщится, проглатывает.
Прохоров (в ожидании своей дозы). Я думал о
тебе хуже, Гуревич. И обо всех вас думал хуже: вы терзали нас в газовых
камерах, вы гноили нас в эшафотах. Оказывается, ничего подобного. Я думал вот
как: с вами надо блюсти дистанцию! Дистанцию погромного размера… Но ты же
ведь — Алкивиад! — тьфу, Алкивиад уже был, — ты граф Калиостро! Ты — Канова,
которого изваял Казанова, или наоборот, наплевать! Ты — Лев! Правда, Исаакович,
но все-таки Лев! Гней Помпей и маршал Маннергейм! Выше этих похвал я пока что
не нахожу… а вот если бы мне шестьдесят пять…
Алеха. Может, проверить, — горит?
Гуревич. Это можно… (На край тумбочки проливает
немножко из своего остатка, зажигает спичку и подносит: тишина, покуда не
меркнет синее пламя.)
Прохоров (он даже не разводит свои семьдесят
граммов, он держит наготове хохулин лимон. Опрокидывает. Страстно внюхивается в
лимон. Пауза самоуглубленности). Итак. Кончились беззвездные часы человечества!
Скажи мне, Гуревич, из какого мрамора тебя лучше всего высечь?..
Гуревич. Это как то есть «высечь»?
Прохоров. Нет-нет. Я не то хотел сказать. Я вот что
хотел сказать: с этой минуты, если в палате номер три или в любой из вассальных
наших палат какой-нибудь неумный псих усомнится в богодухновенности этого (втыкая
палец в Гуревича) народа, тот будет немедля произведен мною в контр-адмиралы.
Со всеми вытекающими отсюда последствиями… Они открывают миру все, мы только
успеваем прикрывать. Что говорить о Старом Свете?.. Из какого племени явился
Христофор Коломбо — это, наконец, известно поголовно всем. Но мало кто знает,
что первым человеком, из состава Коломбовой экспедиции, первым, ступившим на
Новую Землю, — был иудей-марран Луис де Торрес! (впадая в раж) А Исаак
Ньютон! А — Авраам Линкольн!.. А кто первый увидел Ниагарский водопад? — Давид
Ливингстон!..
Гуревич. Помаленьку, помаленьку, староста. Иначе ты
вызовешь переполох в слабых душах… А ты не подумал о том, что Алкивиад тоже
вожделеет? Ты вот уже немножко порфироносен. А взгляни на Алеху…
Прохоров. Ал-леха!
Алеха. Я тут. (Пока Гуревич
чародействует со спиртом и водою, — не выдерживает. Делает лицо. Тренькает себе
по животу, как бы аккомпанируя на гитаре. Начинает внезапно и анданте.)
А мне на свете — все равно.
Мне все равно, что я говно,
Что пью паскудное вино
Без примеси чего другого.
Я рад, что я дегенерат,
Я рад, что пью денатурат,
Я очень рад, что я давно
Гудка не слышал заводского…
(Вливает в себя все ему налитое. Исполинский выдох. Пробует лихо продолжить
свое традиционное.)
Обязательно,
Обязательно,
Я на рыженькой женюсь!
Пум-пу м-пум-пум!
(по собственной пузени, разумеется)
Об-бязательно…
Гуревич. Стоп, Алеха. Не до песнопений. Кругом нас
алчут малые народы. А мы, тем временем, сверхдержавы, — пробуем на вкус то, что
вообще-то говоря, делает наши души автономными, но может те же самые души и на
«что-нибудь обречь. Приобщить этих сирых?
Прохоров. Еще как приобщить! Ал-леха!
Алеха. Я здесь. (Машинально подставляет пустой
стакан.)
Гуревич. Болван. Ты понимаешь, что такое — сирость?
Алеха. Еще бы не понять. Сережа Клейнмихель, — у
него на глазах Паша Еремин, комсорг, оторвал у мамы почти все. И он теперь все
кропает и пишет, кропает и пишет… Позвать его?
Гуревич. Позвать, позвать… (Наливает полстакана.)
Прохоров. Клейнмихель! На ковер.
Гуревич (к подошедшему Сереже). Так о чем
тебе моргнула перед смертью твоя мама?
Сережа (всплакнув, конечно). Она все знала.
Мамы — они всегда все знают. Что меня не допустют и не дадут начальство снимать
картину фильма про маму и Семена Михайловича Буденного, и как они крепко
целовали друг друга перед решающей битвой. А свою нечистую руку приложил к
этому Пашка Еремин, еврейский шапион…
Гуревич. Не торопись. Выпей. (Сережа,
выпив, прижимает руку к сердцу, не то в знак благодарности, не то всерьез желая
уйти из этого мира.)
Сережа. Я знаю, что такое еврейский шапион. Первый
признак — звать его Паша. А фамилия его — Еремин. Других доказательств и не
надо. Он не дает мне ночью рисовать стихи и планы всего будущего…
Гуревич. У тебя это что в руках, Буденный?..
Сережа. Это что я прячу от предателя Павлика. Это
все, что я построю, когда меня выпустят. А если я чего-нибудь построю — Павлик,
злодей, все подожжет. Я вам сейчас прочитаю, но чтобы Пашку Еремина туда со спичками
не подпускали…
Прохоров. Давай, я прочту, зануда. А то у меня есть
баритон, а у тебя нет баритона… Так-так… Проект будущих торжествований.
Номер один: дом больницы разбитых космонавтов. Номер два: дом любви и здоровья
больных космонавтов. Номер три: дом Любви к своей маме как можно лучше и хорошо.
Номер четыре: дом, где не гуляют до двенадцати ночи, а живут с родными никогда
и вообще. Номер пять: Дом Коммунизма. Там приучают не бегать с топором, и не
пропивать ребят и космонавтов. Номер шесть: Культурный стадион космонавтов,
чтобы метать их в цель…
Гуревич. И долго еще будет эта тягомотина?.. Сереже
больше не давать…
Прохоров. Сейчас-сейчас… (Продолжает.)
Номер семь: Книжная фабрика культурных летчиков, с гипноседативным эффектом.
Номер восемь: Дом и культурная дорога для спортивных татар. Номер девять:
Аэродром культуры для татар и космонавтов. Десятое: Вокзал Поездов. Чтобы
девушки в коротких юбках стояли на подножке. И махали приходящими поездами
вслед уходящим поездам.
Алеха фыркает.
Прохоров (продолжает). Спортивный
Внимательный институт. Спортивный внимательный светофор для татар и
космонавтов. Спортивный внимательный Энтернат для всех аэродромов Космуса.
Номер четырнадцать и предпоследний: Детский Мир на спортивной реке. Где
маленькие шпионы тонут, а большие — всплывают для дачи больших и ложных
показаний. Номер пятнадцать и последний: Космическая выставка веселой любви и
тайных радостей всех веселых космонавтов веселого Космуса…
Гуревич. М-м-мда… Тебя все-таки дурно воспитывали,
Клейнмихель… Может быть, и прав комсорг Еремин, расчленив твою маму?..
Сережа. Нет, он был глубоко не прав. Когда она была
в целости, она была намного красивше… Вам бы только посмеяться, а ведь
смеяться-то не от чего… У меня еще есть один проект, чтобы в России было
поменьше смеху; Трубопровод из Франкфурта-на-Майне, через Уренгой, Помары, Ужгород,
— на Смоленск и Новополоцк. Трубопровод для поставок в Россию слезоточивого
газа. На взаимовыгодных основаниях…
Гуревич. Браво, Клейнмихель!.. Староста, налей ему
еще немножко.
Староста наливает. Погладив Сережу по головке, подносит.
Сережа (тронутый похвалою, пропустив и крякнув).
А еще я люблю, когда поет Людмила Зыкина. Когда она поет — у меня все
разрывается, даже вот только что купленные носки — и те разрываются. Даже
рубаха под мышками — разрывается. И сопли текут, и слезы, и все о Родине, о
расцветах наших неоглядных полей…
Гуревич. Прекрасно, Серж, утешайся хоть тем, что
заклятому врагу твоему, комсоргу, не будет ни граммулечки. Он, к сожалению,
принадлежит к тем, кто составляет поголовье нации. Мудак, с тяжелой формой
легкомыслия, весь переполненный пустотами. В нем нет ни сумерек, ни рассвета,
ни даже полноценной ублюдочности. На мой взгляд, уж лучше дать полную амнистию
узникам совести… То есть, предварительно шлепнув, развязать контр-адмирала?
Прохоров. Ну, конечно. Тем более, он уже давно
проснулся, ядерный заложник Пентагона. (Потирает руки, наливает поочередно
Гуревичу, себе, Алехе.) Вставай, флотоводец. Непотопляемый авианосец НАТО.
Я сейчас тебя развяжу, — признайся, Нельсон, все-таки приятно жить в мире высшей
справедливости?
Михалыч (его понемногу освобождают от пут).
Выпить хочу…
Прохоров. Да это ж совершенно наш человек! Но прежде
стань на колени и скажи свое последнее слово. (Михалыч
вздрагивает.) Да нет, ты просто принеси извинения оскорбленной великой
нации, и так, чтобы тебя услышали твои прежние друзья-приятели из
Североатлантического пакта. Ну, какую-нибудь там молитву…
Михалыч (быстро-быстро, косясь на Прохорова,
наливающего заранее). Москва — город затейный: что ни дом, то питейный.
Хворого пост и трезвого молитва — до Бога не доходят. Чай-кофе не по нутру,
была бы водка поутру. Первая рюмка колом, вторая соколом, а остальные мелкими
пташками. Пить — горе, а не пить вдвое. Недопои хуже перепоя. Глядя на пиво и
плясать хочется…
Прохоров (намного одушевленнее, чем во втором
акте). Так-так-так…
Михалыч. Без поливки и капуста сохнет. Что-то стали
руки зябнуть, не пора ли нам дерябнуть. Справа немцы, слева турки, ебануть бы политурки.
Что-то стало холодать, не пора ли…
Гуревич. Пора, мой друг, пора… (Адмирал
выпивает — и вытаращивает глаза от крепости напитка и перемен земного жребия.)
По нашей Конституции, адмирал, каждый гражданин имеет право выпучивать глаза,
но не до отказа… Вова!!
Вова приходит покорно, но почему-то держа за
руку бледного Колю.
Гуревич. Дети, армянский коньяк на столе, читайте
молитву. (К Прохорову.) А почему они, собственно, здесь, — а не там?
Прохоров. Ну, ты же сам слышал… эстонец… голова
болит… разве этого недостаточно?.. А что касается Вовы, — так он просто
так… подозревается в уникальности.,.
Гуревич. Не надо кручиниться, Вова, завтра же будешь
со мною на свободе. У тебя есть мечта?..
Вова. Да, да, есть. Я хочу у себя в пруду развести
такую рыбку — она называется гамбузия. Так вот, эта рыбка — гамбузия — поедает
в своем пруду всех комариных личинок, а заодно и все лямблии. Потому что стоит
человеку проглотить вместе с водой одну только лямблию, как она, сама по себе,
порождает другую лямблию, а третья лямблия, родившись от сочетания первых двух
лямблий…
Гуревич. И сколько этих вот самых лямблий может враз
заглотать твоя рыбка гамбузия?
Вова. Она может схавать зараз семьдесят пять штук.
Гуревич. И — не поперхнуться?
Вова. И не поперхнуться.
Гуревич. Отлично. Вот ровно столько граммов ему и
налейте. Только разбавьте водой. А Боренька-Мордоворот сегодня же ночью расплатится
за то, что сделал тебе на носу эту «модус-вивэнди»…
Вова (единым залпом выпив, — то, как травка,
зеленеет, то, как солнышко, блестит). А самое главное, чем хороша гамбузия,
— так от нее ни одного комарика в воздухе. Никто вас не укусит, смело идите в
лес, мои маленькие радиослушатели. И гуляйте, пока не позовет Эдик…
Прохоров. А что это за Эдик?..
Вова. Никто не знает. Но, как только в небеса
подымается Веспер, тут надо расходиться по домам, потому что Эдик делает знак:
пора расходиться. Ничего не поделаешь… Сергунчик, мой внук, не послушался — и
вот вам результат: ветры унесли его неведомо куда… по заказу Гостелерадио…
Гуревич. Удивительная все-таки страна — Россия! Ну,
с какой стати Эдик? На каком основании — Эдик?.. (Обращается к Коле.)
Коля! ты смыслишь что-нибудь в этой белиберде?
Коля. Конечно. Я уже давно усвоил эту дхарму. (Простирая
к публике руку.) Отцы наши ели кислый виноград, а у детей на столе один
только вермут, и больше ничего. Десертным вермутом облит, Онегин к юноше спешит,
глядит, зовет его, — напрасно, его уж нет, младой певец нашел безвременный
конец. Особой водки он просил, и взор являл живую муку, — и кто-то вермут
положил в его протянутую руку!..
Гуревич. Здорово!.. Налейте поэту мушкателейнвейну!
Коля (выпивая свою долю мушкателейнвейна). А
откуда в нашей палате взялся мушкателейнвейн?
Прохоров. Все оттуда же. А откуда в нашей палате, со
слабоумными расспросами, взялись пытливые юноши? Взялось, значит взялось. И при
этом, кроме чести, не потеряно ничего. Если явятся вопросы еще, обратись к
Вите.
Гуревич. Да, да. Если кому чего неясно, — пусть
обращается к нашему незабвенному гроссмейстеру. Какая честь — еще при жизни
называться незабвенным! Ви-тя!! Корчной! Что новенького-шизофреновенького?
Все смотрят на Витю. Не совсем понятно, спит он или проснулся, потому
что улыбка его, оставаясь дежурной за время сна, становится, по пробуждении, сардоническою.
Сейчас на нем ничего этого нет.
Гуревич. Ну, очень просто определить, спит человек
или нет. Если он хочет присоединиться к компании, значит: проснулся. А если не
хочет — стало быть, спит и не проснется вовеки…
Витя. Я проснулся. И пока в этом мире не кончится
мушкателейнвейн. я никогда не усну.
Прохоров (поднося Вите). Теперь ты понимаешь,
гроссмейстер, что мы живем не то что в мире высший справедливости, а в мире
такой справедливости, которая даже чуть выше, в сравнении с наивысшей?..
Витя (приподымая большую, розовую голову). А
я не умру?
Гуревич. Ты, Витя, слишком высокого о себе мнения…
Во всей происходящей драме — до тебя — никто ни словом не обмолвился о смерти,
хоть все и поддавали. Счастье человека — в нем самом, в удовлетворении естественных
человеческих потребностей. Пьер Безухов. А если уж смерть — так смерть. Смерть
— это всего лишь один неприятный миг, и не стоит принимать его всерьез. Аугусто
Сандино.
Витя пьет и — встает. Всех обнимая своей
улыбкой — и не стыдясь живота своего, — почему-то отправляется к выходу.
Прохоров. Наконец-то! Отрада и ужас Вселенной — Витя
— хочет пройтиться в сторону клозета… Стасик! Прекрати свои рот-фронты. Иди сюда…
Гуревич (спохватившись). Да, да. Никакие
рот-фронты и нопасараны уже не пройдут. Над всей Гишпанией — ясное небо.
Франсиско Франко. По этому поводу — опусти свою глупую руку — и подойди. Твоя
неистовая Долорес — в соседнем отделении. Пропусти для храбрости сто двадцать,
и мы соединим вас, недоумков…
Стасик. Так она еще не умерла?..
Гуревич. Давно уже подохла. Но, как только услышала
о тебе, о предстоящем свидании, она вытряхнула землю из глазных своих впадин и сказала:
пусть придет ко мне, я люблю молодых и растленных. Но прежде, — сказала она, —
но прежде я должна привести себя в порядок, я ведь так долго пролежала в сырой
земле…
Стасик. Я понимаю… Женщина всегда есть женщина,
если даже пассионария. У нас есть о чем побеседовать: массированное давление на
Исламабад, подводные лодки в степях Украины! И — вдобавок ко всему — насильник
дядя Вася в зарослях укропа. И марионетка Чон Ду Хван, он все мечтает стереть
советскую Россию с лица земли. Но разве можно стереть то, у кого так
много-много земли — и никакого-никакого лица? Вот до чего доводит узкоглазость
этих чондухванов…
Гуревич. Налить ему немедля! И пропорционально тому,
что он здесь сейчас нагородил… Боже мой, Витя!..
Витя (с улыбкой, обаятельнее которой не было от
Сотворения). Вот, пожалуйста, шахматная фигура, я обмыл ее проточной
водой… (Ставит на стол посреди палаты — еще один белый ферзь. Два белых
ферзя рядом — это уже слишком. Многие теряют и остатки своих убогих рассудков.)
Прохоров. С шахматами мы потом разберемся… А шашки
— где?… Чемпион мира по русским шашкам Виктор Куперман… (Улыбка — в
сторону Гуревича, вопрос адресован Вите.) Так вот, шашек нет. Сейчас растерянно
смотрит на мир наш русский товарищ Куперман. И вот он, молодой и здоровый,
крутится в своем гробу. Не путать с Долорес Ибаррури… Он крутится в своем
гробу, хотя он молод и здоров…
Коля (прерывает старосту, чего с ним никогда не
бывало). А кто вообще автор желудочно-кишечного тракта?..
Гуревич. Неужели и теперь тебе не понятно, кто?.. (присаживается
к Вите).
Скажи мне, Витя, ну, а если б ты…
Ну… двадцать шесть бакинских комиссаров…
Чудовищно подумать!.. Что б тогда
Принес толпе из всех своих глубин?
Шпинозу? Группенфурера СС?
Ударный финиш юбилейной вахты?
Рене Декарта?..
За дверью слышны каблучки. Это — Натали с
последним обходом. И, слава Богу, она уже слегка первомайски-поддатая. Иначе —
она уловила бы в палате спиртной дух.
Прохоров. Тишина!.. Все — по местам! Накрыться с
головой!
Натали входит, всем желает спокойных ночей.
Поправляет одеяло — у тех, на ком плохо лежит. Присаживается у изголовья
Гуревича. Никому не слышные — а может быть, слышные всем, — шепоты и нежности.
Натали (полушепотом). Ни о чем не думай, Лев,
все будет хорошо. (Гуревич пробует что-то
сказать. Натали прикладывает пальчик к губам)
Тсс… Все дрыхнут. В коридоре ни души. Адье. Спокойной ночи, алкаши. (Натали проплывает к выходу, тихо-тихо прикрывает за
собой дверь. Стук удаляющихся каблучков.)
Все пациенты разом сбрасывают с себя одеяла, приподымаются в постелях
и завороженно глядят на два белых ферзя посреди палаты.
Занавес
Пятый акт
Между четвертым и пятым актом — 5–7 минут длится музыка, не похожая
ни на что и похожая на все что угодно: помесь грузинских лезгинок,
кафе-шантанных танцев начала века, дурацкого вступления к партии Варлаама в
опере Мусоргского, канканов и кэк-уоков, российских балаганных плясов и самых
бравурных мотивов из мадьярских оперетт времен крушения Австро-Венгерской монархии.
Подымается занавес.
Все та же третья палата, несколько часов спустя: все выглядит
настолько иначе, что глупо и говорить об этом.
Прохоров. Рас-светает!.. Аль-леха!!
Алеха. Да, я тут.
Прохоров. Вдарь что-нибудь на своей гитаре,
диссидент! Вдарь по сердцам наших просветленных узников!
Алеха.
Пум пум-пум-пум.
Представление начинается. В нем принимают участие все, даже комсорг Пашка Еремин — откуда только он успел нализаться — непонятно
— ведь ему было отказано даже в граммулечке.
Пум-пум-пум-пум!
Пум-пу м-пум-пум!
Я надену платье бело
И весеннее пальто.
Никого я не боюся:
Председатель — мой отец.
Вова.
Председатель к нам спешит,
«Не кручинтесь, — говорит, —
Не кручиньтесь, не тужите,
Удобренье положите».
Михалыч.
Дети в школу собирались.
Мылись, брились, похмелялись.
Эх, в бога-душу-мать.
Дайте курочку!
Коля.
Ему уж 20 лет, —
А он такой дурак!
Ему уж 30 лет, —
А он такой дурак!
Ему уж 40 лет, —
А он такой дурак!
Ему уж…
Алеха (прерывает его).
Коля водит самолеты —
Это очень хорошо.
Вова лопает компоты —
Это очень хорошо!
Прохоров.
А агент из Миннесоты —
Тоже очень хорошо.
(Это, разумеется, выпад в сторону Михалыча,
который в это самое время пробует, как сен-сановская плисецкая лебедь, — делать
ручками фокусы-покусы.)
Сей агент, агент прекрасный,
Опрокинув свой бокал,
На груди ее атласной
Безмятежно засыпал.
Хо-хо!
Алеха.
Пум-пум-пум-пум!
Вся страна лежит во мраке —
Огонек горит в Кремле!
Пум!
Обожаю нежности
В области промежности!
Витя со всем своим пузом вступает в пляс,
повязав наволочку вместо косынки.
Алеха (подтанцовывает к Вите).
Ай-ай! Ох-ох!
Все готово. Бобик сдох.
Что с. тобою приключилось,
Манечка?
Витя (не без кокетства).
Совершенно ничего.
Ровным счетом ничего,
Ничего не приключилось
С Манечкой.
Просто — слишком завертелась,
Просто — очень захотелось
Съездить в будущем году
В Пизу или Катманду!
Оп-ля!!
Прохоров.
Кудри вьются,
Кудри вьются,
Кудри вьются у блядей,
Почему они не вьются
У порядочных людей?
Витя. Хе! Хе!
Потому они не вьются —
Денег нет на бегудей!
Алеха (поправляя Витю).
Потому что у блядей
Денег есть на бегудей,
А у порядочных людей —
Денег только на блядей.
Гуревич (между тем с тревогой всматривается в
полусонного Xохулю. Очень заметно, как тот, и выпив-то
всего-навсего грамм 115, — клонится к закату. Гуревич
подходит к нему, тормошит). Хохуля! Для оживления психеи хочешь еще немножко
дернуть? Ты меня не слышишь?.. Не слышит… Передаю по буквам, Хохуля…
дернуть… Д — движение неприсоединения, Дуайт Эйзенхауэр, девичьи грезы,
дивные бедра, День поминовения усопших… Д. Следующая — е… Только вот как передать
ему «е»?.. Подлец Карамзин — придумал же такую букву «Ё». Ведь у Кирилла и Мефодия
были уже и Б, и X, и Ж… Так нет же. Эстету Карамзину этого показалось мало…
Стоп, ребятишки!! — Хохуля — не дышит!..
Одни обступают мертвеца; другие — продолжают беззаботное буйство.
Прохоров. Вот к чему приводит лечение электрошоком!
Вот вам блестящее подтверждение несостоятельности нашей медицины!
Стасик становится у трупа, оттянув подбородок,
в позе стерегущего Мавзолей.
Гуревич. Ничего. Ничего неожиданного. Следует вполне
полагаться на судьбу и твердо веровать, что самое скверное еще впереди.
Прохоров (добавляет). Рене Декарт. И да не
будет никто омрачен! Мы отмечаем сегодня вальпургиево празднество силы, красоты
и грации! А Первомай пусть отмечают нормальные люди, то есть не нормальные
люди, а нас обслуживающий персонал! Ха-ха! Танцуют все! Белый танец! Алеха!
Алеха.
Пум-пум-пум-пум!
Пум-пум-пум-пум!
А я вот все люблю,
А я вот всех люблю:
Дюдюктивные романы,
Альбионские туманы,
И гавайские гитары,
И гаванские сигары,
И сионских мудрецов,
И сиамских близнецов…
Уй-уй-уй-ууууй!
(на мотив Петра Чайковского)
Не ходи пощипывать,
Не ходи просма-атривать,
Не ходи прощу-упывать
Икры наши де-е-евичьи-и…
Витя (под Кальмана, играя пузенью).
За что, за что, о Боже мой?
За что, за что, о Боже мой?
За что, за что, о Боже мой?
За что, за что, о Боже мой?
Коля (под советскую детскую песенку).
У меня водчонки нет,
Даже вермутишки нет…
Прохоров (подхватывает).
Только пиво, только воды!
Только воды, только пиво!
И никто у нас не пьян!
Лейте, лейте, сумасброды.
Одуряющее диво
В торжествующий стакан!
Пиф-паф!
Подходит к баклаге со спиртом, наливает, в себя опрокидывает. Те же
самое хотели бы сделать и другие. Но Гуревич их
останавливает.
Гуревич. Чуть попозже. Клейнмихель, подойди сюда. Я
должен сообщить тебе отраду: твоя мама — не умерла! Она жива. Пашка ее не
убивал! (Наливает ему.)
Сережа (прижимая налитое, к сердцу). Ура! Моя
мама жива!
Пашка. Ура! я ее не убивал! (Мгновенно выхватывает
кружку из рук Сережи и залпом выпивает.)
Гуревич.
Ты ловок, Паша, как я погляжу.
Но здесь ты не сорвешь рукоплесканий.
А вот по морде смажут — это точно —
«Приватно и в партикулярной форме».
Прохоров. Рене Декарт?.. (К Паше.)
Короче, друг любезный, —
Ступай в манду по утренней росе!
Паша, получив от старосты пощечину и икнув,
присоединяется к пляшущим.
Гуревич. Нет, ты только посмотри, староста, на это
вот игровое и рвотное. Значит, все — все было не напрасно, все революции,
религиозные распри, взлеты и провалы династий, Распятие и Воскресение,
варфоломеевские ночи и волочаевские дни, — все это, в конечном счете, только
для того, чтобы комсорг Еремин мог беззаветно плясать казачок… Нет, тут
что-то не так… Подойди, Сережа, я тебе еще чуточек налью…
Сережа перекрестившись, выпивает.
Гуревич. Ну, как поживают твои веселые космонавты
Космуса?
Сережа (одушевленный пятью глотками —
приплясывает в такт остальным).
Космонавты и татары,
Космонавты и татары —
Все неправда. Все говно.
Уносить свои гитары —
Им придется все равно.
Эй-я!
Гуревич. Вот это да — …А Вова? Где Вова? Что с
Вовой?
Вова сидит в постели, затылком опершись о
подоконник, без движения, и почему-то с совершенно открытым ртом.
Гуревич. Поди-ка взгляни, Прохоров, что с ним?
Прохоров. Дышит! Вовочка дышит! (Напевает ему из
Грига.) «Идем же в лес, друг милый мой, где нас фиалки ждут. Идем же в лес,
в зеленый лес, где нас фиалки ждут…»
Вова не откликается ни звуком. Рот
по-прежнему открыт. А головку его уже обдувает Господь.
Гуревич. Однако!.. Там (кивает в ту сторону, где
происходит маевка медперсонала). Там веселятся совсем иначе. Ну, что же…
Мы — подкидыши, и пока еще не найденыши. Но их — окружают сплетни, а нас —
легенды. Мы — игровые, они — документальные. Они — дельные, а мы — беспредельные.
Они — бывалый народ. Мы — народ небывалый. Они — лающие, мы — пылающие. У них —
позывы…
Прохоров. А у нас — порывы, само собой… Верно
говоришь! У них — жисть — жистянка, а у нас — житие! У нас во как поют! а у них
— какие-нибудь там Ротару и Кобзоны… А я бы эту прекрасную Софию Ротару утопил
бы — вот только не знаю, где лучше, в говне или проруби. А прекрасного Иосифа
Кобзона за чекушку продал бы в Египет… Хо-хо! только и делов! (Сепаратно
выпивают по совсем махонькой. Остальные, томительно облизываясь стоят в
стороне.)
Прохоров. И вообще — в России пора приступать к
коренной ломке всего самого коренного!.. Улицы я уже переименовал, эстрадных
вокалистов — утопил. Теперь уже пора бы…
Гуревич. Да, да Теперь уже пора бы менять эти
клетки. А то — ну, что за преснятина? Юбилейная, Стрелецкая, Столичная… Когда
я это вижу, у меня с души воротит. Водяра должна быть как слеза, и все ее
подвиды должны называться слезно. Допустим, так: Девичья Горючая — 5 рублей 20
копеек. Мужская Скупая — 7 рублей. Беспризорная Мутная — 4.20. Вдовья Безутешная
— тоже не очень дорого: 4.40. Сиротская Горькая — 6 рублей. Krokodilovaia
importnaia — червонец. Ну, и так далее… Но только — прежде чем ломать Россию,
на глазах изумленного человечества, надо вначале ее просветить…
Прохоров. Вот-вот. Просветить. Наша запущенность во
всех отраслях знания… подумать страшно. Я, например, у очень многих
спрашивал: сколько все-таки граней в граненом стакане? Ведь у каждого
советского стакана одинаковое количество граней. И представь себе — никто не
знает. Из 145 опрошенных только один ответил правильно, и то невзначай. Пока не
поздно, я думаю, не начать ли в России эру Просвещения?
Гуревич. Так мы уже ее начали. Пока — в пределах 3-й
палаты. А там, смотришь… Ну, чем был русский народ до нас? Вялый демонизм,
унылое сумасбродство. Бесшабашность, сотканная из зевот. Ни в ком — никакого благородия,
никакого степенства, ни малейшего превосходительства. А уж о высочестве, тем
более о величестве — и говорить не приходится. Когда я, будучи на воле, глядел
на наших русских, я бывал иногда так переполнен скорбью, что с трудом
втискивался в автобус…
Прохоров. (патетически). Я тоже. Я считаю,
что мы немножко недоделаны и недоношены. Но в нас есть заколдованность. Я
чувствую это по себе, а сегодня ночью — особенно…
Гуревич. Ничего, ничего. Доносим, расколдуем,
доделаем. А если в ком есть еще полузадушенность и недорезанность, — так это
тоже легко поправимо…
Тем временем Алеха, Витя,
Коля, Сережа и Михалыч медленно приближаются к двум мыслителям и смотрят на
них с разной степенью обожания.
Прохоров. Алеха!?
Алеха. Мы все тут.
Прохоров. И хорошо что все.
Гуревич. Вот именно. Там, на вонючем Западе, там
тоже все только и делают, что стоят в очередях за бесплатной похлебкою. Ватикан
им выдает эту похлебку или еще кто — не знаю, — но они глядят при этом в сторону
России и думают … о чем уж они там думают, я тоже не знаю… но, как бы то ни
было, мы должны быть постоянно начеку и готовить себя к подвигу! А вы —
готовите себя — к подвигу?
Витя. Еще как готовим!
Гуревич. Ну, вот и прекрасно. (Обносит напитком
всех поочередно. Продолжает при этом.) В сущности, мне их жалко. Мы с вами
сейчас тоже тремся в очереди — но ведь не за жалкой ватиканской похлебкой, а за
предметом высшей категории! Это тоже надо понимать!.. И потом — они разобщены:
у каждого свой трепет, свое урчание в животе. У нас — один трепет и одно урчание!
Алеха. Ура!
Прохоров. Это ты к чему, дурак, крикнул «Ура!»?
Алеха. А потому, что они разобщены. И мы их
передушим, как котенков!
Прохоров. Как ты думаешь, Гуревич: передушим?
Гуревич. Да душить-то пока зачем? Так уж сразу и —
душить! Миротворнее нас — нет среди народов. Но если они и дальше будут
сомневаться в этом, то в самом ближайшем будущем они и впрямь поплатятся за
свое недоверие к нашему миролюбию. Ведь им, живоглотам, ни до чего нет дела, кроме
самих себя. Ну, вот Моцартова колыбельная: «Спи, моя радость, усни… Кто-то
вздохнул за стеной — что нам за дело, родной? Глазки скорее сомкни». И так.
далее. Им, фрицам, значит, наплевать на чужую беду, ни малейшего сочувствия
чужому вздоху. «Спи, моя радость»… Нет, мы не таковы. Чужая беда — это и наша
беда. Нам дело есть до любого вздоха, и спать нам некогда. Мы уже достигли в
этом такой неусыпности и полномочности, что можем лишить кого угодно не только
вздоха, тяжелого вздоха за стеной, — но и вообще вдоха и выдоха. Нам ли смыкать
глаза!
Прохоров. Я понял так, что все-таки душить. Только
вот не знаю, с кого начать Наверно, все-таки с фрицев.
Гуревич. Помилосердствуй, Прохоров! Каких еще
фрицев? Для того, чтобы фриц не дышал, нам не понадобится даже качнуть левой
ногой! Да фриц уже, по существу, и не дышит!
Витя. Я бы голландцев наказал, за их летучесть…
Михалыч. Тогда уж и жидов, за их вечность…
Прохоров. Тссс!.. Я предлагаю, Гуревич, лишить
адмирала следующей порции напитка. И заодно разжаловать его в юнги. За
вульгаризм…
Гуревич. Мы, пожалуй, так и сделаем.
Алеха. А меня вот лично интересуют Британские
острова…
Гуревич. Ну, с Британией нечего и сюсюкать. Уже
Геродот не верил в ее существование. А почему мы должны быть лучше или хуже
Геродота? Надо, чтобы все достоверно убедились, что ее и а самом деле не
существует, — а для этого приложить одно, самое незначительное усилие…
Прохоров. А янки в это время пусть чуточек
потрепещут. Пусть у них будут поганые, бессонные ночи, нечего с ними гудбайничать…
Коля. Но вот… если мне прикажут душить
скандинавов… так за что мне их душить? Они ведь такие белокурые-белокурые,
такие нивчем-невиноватые-нивчемневиноватые…
Гуревич. Вы ошибаетесь, Коля. Их надо пропесочить,
для начала, за то, что своих зловонных викингов и конунгов они считают
пращурами наших великих князей. И потом — за Квислинга и вообще за то, что они
мореплаватели…
Прохоров (подхватывает). …и за то, что они
вольно разгуливают по обоим, нашим, исконно русским полюсам. Стервецы они, а
никакие не мореплаватели… К ногтю! — я так считаю…
Михалыч. До скорой встречи, дорогие товарищи моряки!
А бескозырку передайте Настеньке. Все. (Как простреленный навылет, валится у
обочины постели и храпит навеки.)
Гуревич. Что это с ним? Шутит он?… или..?
Прохоров. Юнгу просто немножко укачало нашими
штормами. Это ничего… С итальяшками, например, мы и без него управимся.
Пустее племени Господь от веку не сотворял. Им бы только все время обниматься,
и ничего другого у них нету. Взять хотя бы этих… Сакко и Ванцетти. Вообще-то
обниматься пусть обнимаются. Сакко прекрасен и телом и душою. У Ванцетти — души
и в помине нет, зато какие формы! Что спереди, что сзади! Но формы-то формами,
а зачем бросать в еловый костер, как головешку, нашего партийного товарища
Джордано Бруно? Да будь я итальянец, как бы я осмелился взглянуть в русские
глаза после этого!..
Алеха. Эх, разбередил ты меня этими… формами
прекрасной Ванцетти! Полячку бы мне!..
Прохоров. Не будет полячек!!
Витя. А их-то за что? За Тараса Бульбу?..
Гуревич. Плевать в твою Бульбу!.. За то, что они
опередили нас и в географической приближенности к Европе, и…
Прохоров. И в исторической ненависти к жидам…
Алеха (в подражание своему патрону). У меня
есть предложение: разжаловать товарища Прохорова в мои ординарцы, за
вульгаризм, и лишить предстоящей рюмахи…
Гуревич. Ну, это уж слишком! Шутнику надо просто
дать немножко по шеям…
Прохоров подходит к Алехе и слегка дает ему
«по шеям».
Гуревич. Боже! Они опять все перепутали!.. Ну, да
ладно. Скажите-ка мне лучше, вы, готовые к подвигу: а кто из вас любит
французиков?
В с е. Все!
Гуревич (саркастично). Все?
Все (опомнившись). Никто!
Гуревич. Ну, то-то же. Тут уж слишком обильный
криминал: и правый бок Багратиона, и живот Александра Пушкина, и левый глаз
Кутузова, и…
Коля (пьяненький). Но это же турки!.. глаз у
Кутузова…
Прохоров. Причем здесь турки? Какие еще турки?! Всех
турок уже давно перестрелял из ружья наш болгарский товарищ Антонов, на площади
святого Петра в Риме. А я — лично, видел хорошую картину: на ней изображен Кутузов,
и он въезжает на коне не помню куда, но с двумя глазами…
Гуревич. В том-то все и дело. Русский не должен быть
одноглазым. Вот они — они могут себе позволить эту роскошь, все эти адмиралы
Нельсоны-Рокфеллеры. А мы — нет, мы не можем. Тревожная обстановка во Вселенной
обязывает нас глядеть в оба. Да. (Аплодисменты.)
Коля. Но… Лиссабон… наш такой красивый
Лиссабон!..
Прохоров. А это еще что за Лиссабон? Что такое
вообще — Лиссабон? Облить его водой со всех сторон и никого не выпускать! Вот
так. Или — поджечь его со всех сторон и никого не выпускать!..
Гуревич. Одно только слово «Лиссабон» — мне уже
противно слушать. У меня разливается желчь, когда при мне говорят «Лиссабон». А
разве должна разливаться желчь у человека? Нет, она разливаться не должна…
Значит, и Лиссабона быть не должно! (Аплодисменты.) Тебе, Коля, нужен Лиссабон?
Коля. Не-а…
Гуревич. А тебе, Витя?
Витя. Нисколечко.
Гуревич. Вот видите: на свете существуют вещи,
решительно никому не нужные, — цветут, благоухают и существуют. Тогда как
человеку не хватает самого насущного. Короче, Лиссабона не будет… Но при этом
— могу я рассчитывать на своих стратегических союзников?
Все (вразнобой). Можешь, можешь, Гуревич!
Давай еще шлепнем по маленькой!..
Гуревич. Самое время! (Шлепают по маленькой.)
Сережа. Добрый день, быть может вечер, я знать,
конечно, не могу, привет от чистого сердечка я передать тебе спешу. Здравствуй,
покойная мама, с приветом к тебе твой сын Федя. (И вдруг захохотал —
необычайно — ведь его никто не видел даже улыбающимся. Похохотав и закрутившись
волчком, падает на пол, бьется в странных пароксизмах.)
Все на время немеют. Музыка.
Гуревич (нахмурившись). Ну, что ж… Мама
оказалась жива — и он от этого оказался мертв… В истории уже бывали случаи
смерти от внезапно доставленного радостного известия. Мишель Монтень.
Стасик (сбрасывает с себя позу мавзолейного
часового и снова начинает пульсировать из угла в угол палаты). Рожденные
под знаком качества пути не помнят своего. Но мы — отребье человечества —
забыть не в силах! Расслабьтесь, люди, потрясите кистями. И, пожалуйства, не
убивайте друг друга, — это доставит мне огорчение. Бог мудрее человеков!
Держитесь за ризу Христову! (И снова окаменевает: на этот раз в
коленопреклоненной и молитвенной позе.)
Гуревич (вдохновенно продолжает). А если нет
Лиссабона — понятное дело, остальные континенты проваливаются сами собой…
Начиная с азиатского Востока. Это пагубное и зловещее скопление нечистот — не
имеет права быть! Вот вам восточная надпись на камне, надгробная, — и ведь
Евангельских времен! — «Всеобщий любимец, он был полон очарования. Не щадя
никого, истреблял он всех без остатка». (Смех в зале.) Ну, что прикажете
делать с такими народами? А ничего не делать! Они издохнут сами по себе. У них
то и дело грохочут демографические взрывы, фурункулезы, хиросимы, напалмы,
нагасаки, и вообще жрать нечего. Сами по себе — тихо вымрут, для очищения земли
и небес! А все остальное довершит клещевой энцефалит, грызня марксистских
диктатур и манчжурская лихорадка. Близятся сроки Воздания! Выпьем по махонькой,
дорогие собратья, чтобы приблизить эти строки!..
Алеха. Я, например, — за манчжурскую лихорадку! (Первым
выпивает, крякает и пробует возобновить представление.)
Пум-пум-пум-пум.
Пум-пум-пум-пум.
Вот он, вот он, конец света!
Завтра встанем в неглиже,
Встанем-вскочим: свету нету,
Правды нету,
Денег нету,
Ничего святого нету, —
Рейган в Сирии уже!
Хор (уже успевших выпить и прокрякаться).
Ничего на свете нету, —
Рейган в Вологде уже!
Прохоров (зычно).
Этот день победы!!
Хор.
Прохором пропа-ах!
Это счастье с беленою на устах!
Это радость с пятаками на глазах!
День победы!..
Гуревич. Ша! Пьяная бестолочь! вы, оказывается,
ничего не поняли из моих вдохновенных прозрений! вы все перенапутали…
Прохоров. Мы все отлично поняли, Гуревич. Но только
ты забыл про то, что он есть ООН и Перес де Куэльяр… И когда начнут
проваливаться континенты…
Гуревич. Ха-ха! Перес де Куэльяр, конечно, схватится
за свою перуанскую голову. Вы видели когда-нибудь людей с перуанскими головами?
А вот у него — перуанская голова, и он-таки за нее схватится. Ну, и пусть. Все
равно ведь, никто за нас не будет спасать зачумленный мир! И вы, все, — пируя,
не забывайте о чуме! Пир — это хорошо, но есть вещи поважнее, чем пир. Генерал
Хейг. И веруйте в конечное русское торжество, поскольку с ними — крестная сила,
и ничего больше. С нами — все остальное!..
Звук вначале непонятный. Будто кто-то с размаху затворил за собою
дверь на щеколду. Все поворачиваются. А это — Вова. А
это — Вовин рот, раскрытый в продолжение всякого акта, — захлопывается
навсегда. Почти в это же время обрываются храпы комсорга Еремина
под белой простыней. За сценой — «Липа вековая».
Коля (шатаясь, подходит к Вове и прикладывает ухо
к его сердцу). Вова! Дядя Вова! Куда ты уходишь?!. Не уходи. В лесу-то ведь
сейчас: как хорошо! и дух такой духовитый… (по-ребячески плачет)
…гамбузии плещутся в пруду… расцвели медуницы…
Вова не откликается.
Прохоров. Ну, почему бы действительно не отпустить
человека в деревню?.. Ведь просился же, каждый день просился, — и всякий раз
отказывали. Вот и зачах человек от тоски по лесным пространствам…
Гуревич. За упокой…
Четверо оставшихся, под все длящуюся «Липу вековую», выпивают за
упокой.
Прохоров (в упор смотрит на Гуревича).И чем
же все-таки кончится?.. Вся эта серия наших побед над зачумленным миром?
Гуревич. О! Вначале — конечно — русская нация будет
чувствовать себя счастливо и триумфально. Как у Антихриста за пазухою. Но
потом… Подцепив у побежденных все их недуги, они захиреют, и ничего не
останется от их былого исполинства, они рассеются пылью по лицу земли. Вернее,
их будет заносить — муссонами со стороны Яффы — их будет заносить все дальше и
дальше на север, в сторону безжизненных просторов… все дальше на север, где
дни еще облачнее, еще короче и, следовательно, где умирать еще безболезненнее и
легче. Франческа Петрарка. И вот — пока русские летят в назначенную им бездну —
народ Иеговы…
Прохоров. Наконец-то! Народ Иеговы! Мы с Алехой уже
занимаем произраильские позиции. То есть единственно разумные. То есть
предварительно даже выбивая из этих позиций самих израильтян!..
Гуревич. Лихо!.. Бахрейн, Кувейт и Эмираты,
известное дело, обрекут нас на нефтяной голод…
Прохоров. Но ведь их к тому времени не будет: ни
Бахрейна, ни Кувейта…
Гуревич. Ну так что ж, что не будет. Ты плохо знаешь
арабов. Даже когда их самих уже и нет, — их упорствующий фанатизм и
бестолковость все равно — остаются. Так вот, они обрекают нас на нефтяной
голод. А нам — наплевать. Зачем она, собственно, нам нужна, эта нефть? Может,
тебе, Витя, она нужна?
Витя. В гробу я ее видал.
Гуревич. Даже Вите она не нужна. Мы ее заменим
чем-нибудь, эту поганую нефть. Вермутом, например, правда, Коля?..
Коля продолжает плакать, все тише, тише, и
не отвечает ничего. «Липа вековая» продолжается.
Гуревич. Итак, я поведу вас тропою грома и мечты! и
шестиконечная звезда Давида будет нам путеводительной и судьбоносной!..
Говорят, звезда его беспутного сыночка Соломона была уже пятиконечной. Это нам
не годится, Соломон Давидыч, имея восемьсот штук наложниц и…
Прохоров. Вот ведь до какой степени можно
изблядоваться: пятиконечная звезда!
Гуревич (одушевляясь все более). Да
здравствует Эрец Израиль до самого Евфрата.
Прохоров.
Зачем сужать? От Нила до Евфрата!
Гуревич.
Чего мельчать: От Нила до Евфрата —
Все это хорошо, но мелковато,
А от Евфрата — на восток, восток… —
И вплоть до Нила!..
Алеха. От Синайского полуострова — до Кольского!..
Гуревич. А если кто косо взглянет на нас — если еще
будет кому глядеть на нас косо — будет как в Талмуде: Бен-Зама взглянул — и
потерял рассудок. Бен-Азай взглянул — и умер. И да испепелит их Провидение! И
да разметет их Господь божественной Метлою Своею!.. Итак, выпьем за союз сердец,
покорных высшему жребию!
Прохоров. За союз сердец, связующий Россию и
Израиль!..
Гуревич. За здоровье Ромена Роллана!.. сейчас, я
вспомню, почему мне пришло в голову выпить за этого лысого черта… Да, да,
вспомнил. «И будь во всем Израиле хоть один праведный, говорю я вам, вы не
имели бы права осуждать весь Израиль!» Роллан, письмо к Верхарну. И столицей
мира будет — что бы вы думали? Иерусалим? Ничего подобного! Кана Галилейская —
вот что будет столицей мира! Ха!
Алеха (басит). И бу-удешь ты столицей
ми-и-и-и… (Не закончив, оседает на койку.)
Гуревич. Распростертие крыльев наших будет во всю
ширину земли твоей, Эммануил! Не лишайте себя предрассветных чувств! Где твоя
труба, лучший трубач Советского Союза Тимофей Докшицер?! Свистать всех наверх!
Еще по бокалу! За солнечное сплетение обстоятельств!..
Алеха (голосам хриплым и павшим). Ура..
Витя, выпив, тоже оседает на койку, рядом с
Алехой. Его начинает неудержимо рвать, рвать даже шахматными пешками и
костяшками домино. Сотрясаясь рвотою, делает несколько конвульсивных движений
ногами — падает на постель, бездыханный. Гуревич и Прохоров загадочно смотрят друг на друга. Свет в палате —
неизвестно почему — начинает меркнуть.
Стасик (встает с колен. Забегал в последний раз).
Что с вами, люди? Кто первый и кто последний в очереди на Токтогульскую ГЭС?
Отчего это безлюдно стало на Золотых пляжах Апшерона? Для кого я сажал цветы?
Почему?.. Почему в 1970 году ЮНЕСКО не отметило 2 тысячи лет со дня кончины
египетской царицы Клеопатры?! (И снова замирает, на этот раз со склоненной
головою и скрестивши руки на груди, а-ля-Буонапарте в канун своего последнего
Ватерлоо. И так остается до предстоящего через несколько минут вторжения
медперсонала.)
Прохоров. Алеха!..
Алеха (тяжко дышит). Да… я тут…
Прохоров (тормошит). Алеха!
Алеха. Да… я тут… прощай, мама… твоя дочь Любка…
уходит… в сырую землю… (Запрокидывается и хрипит.) мой пепел…
разбросайте над Гангом… (Хрипы обрываются.)
Прохоров. Так что же это… Слушай, Гуревич, я
видеть начинаю плохо… А тебе — ничего?.. (уже исподлобья).
Гуревич. Да видеть-то я вижу. Просто в палате
потемнело. И дышать все тяжелее… Ты понимаешь: я сразу заметил, что мы хлещем
чего-то не то…
Прохоров. Я тоже — почти сразу заметил… А ты, если
сразу заметил, — почему не сказал? принуждал почему?..
Гуревич. Да кто же принуждал? Мне просто
показалось…
Прохоров. Что тебе показалось?.. А когда уже
передохла половина палаты, тебе все еще казалось?.. (Злобно.) Ум-мы-сел
у тебя был. Ум-мысел. Вы же не можете… без ум-мысла…
Гуревич. Да, умысел был: разобщенных — сблизить.
Злобствующих — умиротворить… приобщить их к маленькой радости… внести
рассвет в сумерки этих душ, зарешеченных здесь до конца дней… Другого умысла
— не было…
Прохоров. Врешь, ползучая тварь… Врешь… Я знаю,
чего ты замыслил… Всех — на тот свет, всех — под корень… Я с самого начала
тебя раскусил… Ренедекарт… Сссучара… (Пробует подняться с кровати и с
растопыренными уже руками надвигается на спокойно сидящего Гуревича. Но уже не
в силах — что-то отбрасывает его назад, в постель.) Сссученок…
Гуревич. Выражайся достойнее, староста… Что проку
говорить теперь об этом? Поздно. Я уже после Вовиной смерти — понял, что
поздно. Оставалось только продолжать. Заметить-то я сразу заметил. А вот
убедился — когда уже поздно…
Прохоров. Ты мне просто скажи — смертельную дозу…
мы уже перевалили?..
Гуревич. По-моему, да. И давно уже.
Обмениваются взглядами, полными бездонного смысла. Продолжает
темнеть.
Прохоров. Пиздец, значит… Ну, тогда… Там еще
чуть-чуть плещется на дне… Ты слушай: прости, что я в сердцах на тебя
нашипел… На тебе нет никакой вины… Налей, Гуревич, весь остаток — пополам.
Ты готов?
Гуревич (совершенно спокойно). Готов. Но
только здесь умирать — противонатурально. Меж крутых бережков — пожалуйста. Меж
высоких хлебов — хоть сейчас… Но здесь!.. (Чокаются кружками. Дышат еще
тяжелее прежнего.) И потом — мне предстоит вначале большое дело… один
обещанный визит… (Прохоров, ухватившись за
горло и сердце, — клонится и клонится к подушке.)
Гуревич (машинально продолжает долбить). Они
там маевничают… У них шампанское льется со стерлядями… У них райская жизнь,
у нас — самурайская… Они .. бальные, мы — погребальные… Но мы люди дальнего
следования… Сейчас мы встанем… Изверг естества… неужели с ней? Уже несколько
часов — с ней?.. А я-то: о Кане Галилейской. …«Гуревич, милый, все будет
хорошо…» — так она сказала. Сейчас мы посмотрим, до какой степени все будет
хорошо… Сейчас, сейчас… (Вскакивает и опять обрушивается на стул.)
За сценой — или изнутри стен — упадочническая песня Надежды
Обуховой: «Ой, ты, ночка, ночка тем-омная…» etc.
Гуревич. Ты звал меня на ужин, Мордоворот, так я — к
завтраку… Чудотворная девка! Натали!.. Пока я тут сижу и приобретаю модальные
оттенки, они в это время… Господи, не мучай… они в это время… (Роняет
голову на тумбочку и вцепляется в волосы.)
Голос сверху (голос, в котором не столько
императива, сколько насморочного металла). Владимир Сергеич! Владимир
Сергеич! На работу, на работу, на работу, на хуй, на хуй, на хуй, на хуй.
Гуревич (подымает голову и глядит на птицу с
недоумением безмерным). Боже милосердный! Это еще что? И почти ничего не
вижу… Библию мне и посох — и маленького поводыря… За малое даяние пойду по
свету — благовестить. Теперь я знаю, что и о чем — благовестить…
Голос сверху. Влади-и-мир Сергеич! Владимир Сергеич!
На работу, на работу, на работу, (ускоренно) на хуй-на хуй-на хуй-на
хуй…
Гуревич (с тяжким трудом приподымается со стула,
вцепившись в тумбочку всей душою — только б не упасть, только б не упасть).
Пока еще хоть немножко осталось зрения — я доберусь до тебя, я приду на
завтрак… Ссскот… (Отрывается от тумбочки. Качнувшись, делает первый шаг,
второй.)
Гуревич. Ничего, я дойду. (Третий шаг. Четвертый.
Спотыкаясь в темноте о труп контр-адмирала — падает. Медленно, ухватившись за
спинку чьей-то кровати — встает.) Я дойду. Ощупью, ощупью, потихоньку.
Все-таки дотянусь до этого горла… Ведь не может же быть, Натали, чтобы все
так и оставалось. (Почти совсем темно. Пятый шаг. Шестой. Седьмой.)
Гуревич. Боже, не дай до конца ослепнуть… Прежде
исполнения возмездия. (И снова падает, рассекая голову о край следующей
кровати. Две минуты беспомощных и трясущихся, громких рыданий.)
Гуревич. Дойду. Доползу… (Как ему это удается?
— снова встает во весь рост. Руками обшаривая перед собою пространство, делает
еще пять шагов — и он уже у дверного косяка): Сейчас… чуть передохну — и
по коридору, по стенке, по стенке…
Прохоров, до того лежавший спокойно,
приподымает голову — и издает крик — всполошивший все палаты, всех спящих и
неспящих медсестер и медбратьев в дальней ординаторской и в докторском
кабинете. Так в этом мире не кричат. Взбудораженные, полусонные, поддавшие постовые,
с Ранинсоном во главе, — по освещенному коридору
приближаются к 3-й палате поступью Фортинбрасов. Первое, что им предстает, —
едва дышащий Гуревич, уже совсем слепой, с синим и
окровавленным лицом. Боренька-Мордоворот пинком
отшвыривает его от входа в палату. Все врываются.
Ранинсон (перекрывая разноголосицу и гвалт).
Срочно к телефону!! На центральный и в морг!!
Постовые медсестры (вразнобой). «А один-то!
Один умер стоя! скрестивши руки!., и до сих пор не падает, к стене привалился»
— «Весь запас метилового — подчистую!» — «Нет, один, по-моему, еще дышит…» —
«Кто же так кричал?» И пр. И пр.
Куча санитаров (толстых с носилками). Сколько
я помню, никогда такого урожая не случалось. (Начинается вынос трупов,
поочередно. Конец финала второй симфонии Сибелиуса.)
Боренька. Наташа, где твои ключи?!.
Натали (ополоумев, даже не плачет). Ой, не
знаю… Ничего не знаю…
Одна из медсестер. А Колю-то, Колю зачем понесли? Он
ведь будто немножко дышит…
Ранинсон (язвительно). Ничего! Тоже — в морг!
Вскрытие покажет, имеем ли мы дело с клинической смертью или клиническим
слабоумием!..
Боренька (поддевая ногой раненую голову Гуревича).
А с этим — что делать?
Ранинсон. Пронаблюдайте за ним. А я — к телефону.
Трезвону сегодня не оберешься.
Боренька (за ноги втаскивает Гуревича
в середину палаты. Слепцу и зрителю почти ничего не видно. Бореньке
видно все). Ну, как поживаем, гнида?.. Тоскуем по крематорию?.. Вонючее
ваше племя!.. (Серия ударов в бок или в голову тяжелым ботинком.) Мало
вам было крематориев!.. Всех ведь опоил, сссрань еврейская. Всех!
Гуревич (хрипло). Я же — ничего не знал… (Еще
удар.) Я же слепой… Я ничего не вижу… (Удар.)
Натали (из полутьмы). Что же теперь будет-то?
Что же теперь будет-то? Мама!.. (Толчкообразно всхлипывает. Плачет, как
девочка.)
Боренька (при каждой его реплике Сибелиус на
время отступает, и вторгается музыка, которая, если переложить ее на язык
обоняний, — отдает протухшей поросятиной, псиной и паленой шерстью). Ослеп,
говоришь? сссучье вымя!.. раньше ты жил как в Раю: кто в морду влепит — все видать.
А теперь — хуй чего увидишь! (Влепляет еще, потом опять в голову.)
Натали (истерично). Борька! Переста-ань!
Перестань! Ведь это с ума сойти!.. Переста-а-ань же! (Закатывается в
клокочущих рыданиях.)
Боренька (со все возрастающим остервенением).
Душегубки вам строить надо, скотское ваше племя! (Серия ударов в почки,
рычание слепого и сопение Медбрата.) Пидор гнойный! Тварь ебучая!
Ссскотобаза!..
Занавес уже закрыт, и можно, в сущности, расходиться. Но там — по ту
сторону занавеса — продолжается все то же, и без милосердия. Рык Гуревича становится все смертельнее. Оттуда — из палаты —
сквозь занавес — вылетает к зрителям куль с постельным бельем; следом тумбочка,
и рассыпается вдребезги. Потом — клетка с уже околевшим ото всего этого
попугаем.
Никаких аплодисментов.
Ранней весной 85 г.
Крохотное послесловие
«За музыкою только дело», без этого нельзя. Кроме уже рассованных по
тексту авторских указаний, можно использовать (совсем негромко) русские
народные песни: вроде «Позарастали стежки-дорожки», «На Муромской дорожке»,
лучше оркестровые вариации на эти темы — (в 3-м акте). Русскую песню «У зари-то
у зореньки» (в 1-й половине 4-го акта). 1-я часть 3-й симфонии Малера, совсем засурдиненно,
в 1-м акте. Какое-нибудь из самых мерных и безотрадных Andante Брукнера в 5-м.
Ну, и так далее.
Классная идея! Замечательный наряд! А что такое ФИМО ?
Жалко, что поздно, но разовью тему:С папортником можно искать клад (призы): например сначала надо найти этот самый папортник (какой-ниб. светящийся цветок), а там карта к сокровищам, ну а дальше по карте. Или же долго по запискам с подсказками или конкурсами ищем папортник, рядом находится клад.
С фоторамкой электр. можно устроить конкурс типа «шляпа» по чтению мыслей, только эти мысли будут в виде фоток, кортинок или кадров из мультиков.А кулинарный конкурс — ЗЕЛЬЕВАРЕНИЕ! Я его проводила в сценарии ВИНКС: ингредиенты те, которые можно пить и есть, только разложить их в баночки красивые и названия подписать волшебные, напр. у меня основа — вишневый сок, туда добавляется тертый корень имбиря — корень мандрагоры, алыча — молодильное яблоко, перец горошк. — семена разорви травы, это для набора, но добавлять не надо :), гвоздика — зубы дракона, корица — пыльца цветка папоротника, мускатный орех — корень силы, брусника — в зависимости от темы…ну и так далее, как фантазии хватит. Сладкого только еще надо добавить — мед — у меня назывался солнца свет.
Все это варится в фондюшнице, ингредиенты добавляются в процессе, затем разливается в пузырьки и раздается юным феям (ведьмам). На вкус получается что-то вроде глинтвейна, только безалкогольныйДети в восторге, поят зельем потом и родителей и друг друга!
Ведьмы со скрюченным носами и бородавками, черти и прочая нечисть, водящая хороводы под адскую музыку… Нет, это не сцена из очередной голливудской фэнтези-страшилки и Гоголевский «Вий» здесь не при чем. Это стандартный сценарий развлечений немцев в Вальпургиеву ночь.
Walpurgisnacht — ночь, окутанная тайнами
Своим названием праздник обязан Уимбурнской монахине Вальпургии, причисленной к лику святых 1 мая. Но современный светский праздник Вальпургиевой ночи (нем. Walpurgisnacht или «Праздник немецких ведьм») не имеет ничего общего с христианскими святыми. Скорее, легенда о происхождении этой мистической традиции связана с языческими обрядами плодородия.
В средние века люди верили, что в ночь с 30 апреля на 1 мая ведьмы всего мира слетаются на вершины лысых гор, пируют и хвалятся, сколько пакостей они успели натворить за прошедший год.
«Отчет о проделанной работе» принимает сам владыка темных сил – Сатана, важно восседающий на каменном столе или высоком стуле. Особенно благосклонен он к главной ведьме – королеве нечисти (нем. Hexenkönigin).
Кроме ведьм, на шабашах всегда присутствовали их любовники – бесы, души усопших и оборотни. Когда же сюда забредал какой-нибудь зевака из местных жителей – участь его была обычно плачевна.
После того, как темные силы отведают сырого мяса, они начинают неистово плясать, кружиться и водить хороводы. А на утро о шабаше напоминает лишь вытоптанная кругами трава на вершине горы.
Люди считали, что огонь отпугивает нечисть, поэтому в эту ночь они разводили большие костры, на которых сжигали чучела ведьм. Также по традиции в Вальпургиеву ночь горожане и крестьяне не спали, а пели хором песни, играли в старинные забавы, звонили в церковные колокола – то есть всячески шумели. Опять — таки с целью отпугнуть злых духов.
Местом главного шабаша ведьм немцы считали гору Броккен, самую высокую из Гарцких гор. Вершина ее часто покрыта туманами и тяжелыми серыми облаками. Некоторым скалам даже даны прозвища, например, «Колодец ведьмы» (нем. Hexenbrunnen) или «Ведьмин алтарь» (нем. Hexenaltar).
Чем выше поднимается тропа, тем больше вокруг корявых деревьев, сухой травы и голых камней, и тем меньше вокруг живого. А вершина и впрямь лысая, изредка поросшая клочками сухих сорняков, пробившихся сквозь щебень и песок.
Современный шабаш ведьм
Сегодня Вальпургиеву ночь отмечают во многих странах Европы. Но в Германии этот праздник обрел особый колорит и собственные традиции. Немцы в эту мистическую ночь и сами не прочь пошалить: намазать соседям ручки дверей зубной пастой, исписать стены дома или вытащить шнурки из ботинок друга.
С каждым годом в массовых гуляниях на Вальпургиеву ночь принимают участие все больше и больше людей. Готовятся обычно заранее. В городах вокруг горы Броккен местные жители украшают свои дома и приусадебные участки фигурами ведьм, на двери вывешивают пучки трав, которые отгоняют злых духов.
На главных площадях пылают костры, и отовсюду звучит громкая музыка (зачастую под стать празднику – рок, металл или готика).
Кроме того, в ночь с 30 апреля на 1 мая проводятся различные концерты, шествия и спектакли. К Гарцким горам «слетаются» любители мистики со всей Европы, наряжаясь в костюмы ведьм, колдунов, вампиров и оборотней.
В городке Тале, который признан центром праздника, в последний апрельский вечер устраивают театрализованное представление по мотивам «Фауста» Гете.
В этом городе даже установлена скульптура дьявола из бронзы в разгаре шабаша. Ну и, конечно же, ни одна Вальпургиева ночь не обходится без огненного шоу и фейерверков, чтобы окончательно распугать всю настоящую нечисть.
Читайте также:
Как запоминать иностранные слова?
Рождество в Германии
День Святого Николауса
Пасха в Германии
Баварские стереотипы
Октоберфест в Германии